– Да, Map.
– А мне наверняка всю ночь будет сниться глыба антрацита. Если я стану слишком сильно ворочаться или храпеть, дай мне пинка. Выключатель на твоей стороне, в этом отеле никогда ничего не меняется.
В темноте василиск на портале был почти неразличим, но, если присмотришься, был виден, или так казалось, вроде бы венчик из шипов. У василисков месье Окса и Элен венчиков не было, правда, василиск Элен был такой маленький, что, может, венчик там и был, а василиск месье Окса, похоже, был слишком поглощен тем, чтобы поджечь свой хвост. Было ли в гербе графини какое-нибудь сказочное животное, саламандра например? Позже, сидя с Телль за бутылкой сливовицы в комнате Владислава Болеславского и по очереди поглядывая в глазок двухстворчатой исторической двери, когда им слышался шум в коридоре, они говорили о куклах и вспомнили о рыжей женщине, о том, как в самом конце рассказа о месье Оксе – поезд, шедший в Кале, отправлялся от какой-то скрытой туманом станции – уютное одиночество их купе эта рыжая женщина нарушила уже тем, что вошла с сигаретой во рту, и, почти не глядя на них, села ближе к коридору, и положила рядом с собой сумку, откуда торчали журналы, соответствующие ее полу, прическе и сигарете, и еще коробку, вроде обувной, для самого большого размера, из которой пять минут спустя (Телль уже снова заводила речь о буревестниках, особенно об одном, совсем ручном, который когда-то был у них в Клегберге) появилась кукла-брюнетка, одетая по моде Сен-Жермен-де-Пре, и женщина принялась с величайшим вниманием разглядывать ее, она явно только что ее купила. Позабыв о буревестнике, Телль посмотрела на Хуана тем взглядом, который всегда предвещал поток красноречия, и Хуан, ощущая ползущий по спине холодок, положил ей руку на колено, пытаясь удержать от слов, чтобы не испортить красоту момента, – что-то тут замыкалось или раскрывалось: после долгого разговора о месье Оксе они увидели, как женщина, не вынимая изо рта сигареты, тщательно осматривала куклу, вертела ее и так и этак, приподнимала ей юбку и спускала крошечные розовые трусики, чтобы с холодным бесстыдством, выставляя все напоказ, проверить икры и бедра, выпуклости ягодиц, невинный пах, затем снова натянула трусики и стала щупать кукле руки и парик, пока, видимо, не убедилась, что покупка удачная, и не уложила ее обратно в коробку, после чего, как бы возвращаясь к привычному в поезде занятию, закурила другую сигарету и раскрыла журнал «Эль» на 32 – 33 страницах, в которые погрузилась на три следующих пролета.
Конечно, то не была кукла месье Окса, месье Оксу после процесса было запрещено изготовлять куклы, и он служил ночным сторожем на стройке в Сен-Уэне, куда Хуан и Поланко время от времени наезжали, чтобы привезти ему бутылку вина и несколько франков. В то время месье Окс совершил странный поступок: однажды вечером, когда Хуан посетил его один, месье Окс намекнул ему, что Поланко, мол, не заслуживает особого доверия, потому что у Поланко научный склад ума и он кончит тем, что будет изготовлять атомное оружие, затем, выпив полбутылки «медока», привезенного Хуаном, месье Окс вытащил из чемоданчика сверток и преподнес его Хуану. Хуану хотелось узнать о содержимом куклы, не портя ее, но он понял, что спрашивать об этом у месье Окса было бы неудобно, все равно что выказать сомнение в этом знаке доверия и благодарности. Затем настали времена маленьких василисков, стеблей редких растений, конференций министров просвещения, грустных друзей и ресторанов с зеркалами; кукла между тем спала среди сорочек и перчаток, в самом подходящем месте для сна кукол, а сейчас она, наверное, едет в Вену в заказной бандероли, потому что после всех этих историй с куклами в поездах Хуан решил подарить ее Телль и в последние дни пребывания в Париже поручил моему соседу отправить бандероль в отель «Козерог», откуда ее, естественно, перешлют в «Гостиницу Венгерского Короля». Кукла придет, когда оба они меньше всего будут ее ожидать, особенно Телль, не подозревающая о подарке; однажды вечером, возвращаясь с конференции, он застанет Телль с куклой в руках, вспоминающей о вечере в поезде, и до чего забавно будет открыть ей происхождение куклы, если только безумная датчанка уже не поработала ножницами и пилкой для ногтей. Невозможно угадать, что сделает Телль, которая теперь смотрит в глазок двери и вдруг поворачивает голову, подзывая Хуана между двумя глотками сливовицы и воспоминаниями; но сигнал тревоги дан, приходится нехотя расстаться со старым историческим диваном и подойти к двери, хотя ты так устал после целого дня пленарных заседаний и блужданий по старинному кварталу, – подойти и слушать шепот Телль, ее сообщение, которое, конечно, завершится фрау Мартой, и коридором, и лестницей, ведущей на верхний этаж, где находится комната юной англичанки.
На платформе станции метро людей было немного, людей, напоминавших серые пятна на скамейках вдоль вогнутой стены с изразцами и рекламными плакатами. Элен прошла до конца платформы, где по небольшой лестнице можно было – но почему-то было воспрещено – войти в туннель; пожав плечами, недоуменно проведя тыльной стороной ладони по глазам, она возвратилась на освещенную часть платформы. Вот так, сперва будто и не видя, начинаешь рассматривать одну за другой эти огромные рекламы, нарушающие твою отрешенность и ищущие путей в твою память, – сперва суп, потом очки, потом новая марка телевизора, гигантские фотоснимки, на которых каждый зуб ребенка, любящего супы «Норр», величиной со спичечный коробок, а ногти мужчины, глядящего на экран телевизора, похожи на ложки (например, такие, чтобы есть суп с соседней рекламы), но единственное из всего этого, что может меня привлечь, – это левый глаз девочки, любящей сыр «бебибел», глаз, похожий на вход в туннель, несколько концентрических кругов и в середине конус туннеля, смыкающийся в глубине, как тот другой туннель, в который мне хотелось бы войти, спустившись по запретной лестнице, и который теперь начинает вибрировать, стонать, наполняться огнями и скрипом, пока двери поезда не откроются; и вот я вхожу и сажусь на скамью для инвалидов, или стариков, или беременных женщин, напротив других скамей, где сидят жалкие пигмеи с микроскопическими зубами и неразличимыми ногтями, вот их застывшие и недоверчивые лица парижан, прикованных к скудному жалованью и к серийно производимой гадости вроде супов «Норр». Пять или шесть остановок еду с нелепым желанием сойти с ума, уверить себя в невероятном, в том, что стоит захотеть, сделать некий мысленный шаг, ринуться в туннель на рекламе, чтобы она обернулась реальностью, подлинным масштабом жизни, и этих до смешного измельчавших людишек в вагоне стало бы на один глоток девочке, любящей сыр «бебибел», на одну пригоршню гиганту у телевизора. Там, у самого начала лестницы в запретный туннель, словно что-то манящее и жуткое, эта реклама… Пожать плечами, еще раз отвернуться от искушений; ты же здесь, Элен, и горький урожай нынешнего дня при тебе; день еще не кончился, надо выйти на станции «Сен-Мишель», люди все нормальных размеров, на рекламах все увеличено, голый человек мал, хрупок, ни у кого нет ни ногтей с ложку величиной, ни глаз-туннелей. Нет, никакими играми ты не обретешь забвение: твоя душа – бесчувственная машина, четкая запись. Ты никогда ничего не забудешь в вихре, сметающем и большое и малое и бросающем в другое настоящее; даже бродя по городу, ты – это ты, неотвратимо. Но ты сумеешь забыть, применив свой метод, расставив «до» и «после», не спеши, день еще не кончился. Ага, вот оно кафе.
Еще с порога она узнала прядь волос Селии, склонившейся над чашкой с чем-то темным, не похожим на кофе. Народу в «Клюни» было немного, и любимый столик моего соседа был свободен; Селия сидела за другим, как если бы ее огорчало отсутствие дикарей и она хотела бы это показать. «Наверняка ее больше всего восхищает улитка Освальд», – сказала себе Элен, склонная видеть Селию в возрасте игрушек и мороженого. Взмахом руки она приветствовала Курро, и два зеркала вернули ей жест толстой руки Курро, указывающего на столик дикарей; два отражения плюс сама рука предлагали три различных направления. Элен подумала, что в эту минуту никто не смог бы ее направить более удачно, и подошла к Селии, которая как раз уронила слезу в самую середину чашки бульона, сваренного из кубиков.
– Зачем ты это ешь, – сказала Элен. – Воняет конским потом.
– В такое время дня нет ничего лучше, – пробормотала Селия, прядь волос свешивалась ей на лицо, и она походила на девочку, любящую сыр «бебибел». – В него замечательно макать галеты, он заменяет и суп, и второе. Может, его готовят из конины, но все равно вкусно.
– Макать галеты, – сказала Элен, садясь рядом на табурет и, не глядя, раскрывая «Нувель Обсерватер». – С такими вкусами тебе бы надо уже час тому назад лежать в кроватке, твой психологический возраст – между девятью и одиннадцатью годами: макать галеты в суп, пять кусков сахару в любой напиток, космы по всему лицу… И в довершение слезы над этой дымящейся гадостью. А ты еще говоришь, будто тебе семнадцать лет и ты учишься в Сорбонне.