Я вспомнила, каким словом он обозначил состояние мисс Келлер по окончании сегодняшних съемок: «Она совсем расклеилась». Мисс Келлер была женщиной молодой, и, вероятно, на нее тоже давил груз ответственности. Я спросила мистера Даймонда, как она и приходит ли в себя после сегодняшних нестыковок.
— Знаю только, что она заперлась в своей квартире, — ответил он. — И да, она таки расстроена. Билли она возненавидела, но это пройдет, он умеет быть обворожительным. И очень добрым — иногда. Надо лишь привыкнуть к его шуткам. Пораскинуть мозгами и понять, когда и зачем он включает свое остроумие. Он пытался развеселить ее после съемок, поднять ей настроение, но она не поддалась.
Парень, игравший доктора Ватсона в нашем «Холмсе»… там была сцена, когда он танцует. Многолюдная сцена — лихая пляска с участием кордебалета в полном составе, и актер должен был поспевать за этими профессионалами и одновременно играть свою роль, а как иначе? В сцене этой происходило нечто очень важное, она была вся построена на эмоциях, и требовалось передать это в лучшем виде. И перед началом съемок Билли говорит ему: «Колин, хочу, чтобы ты сыграл как Лоутон и станцевал как Нижинский». Мы сделали дубль, и Колин подбежал к нему: «Ну как? У меня получилось?» На что Билли ответил: «Ты все сделал правильно, только наоборот — сыграл как Нижинский, а сплясал как Лоутон». И это сработало, доложу я вам, потому что Билли превратил все в шутку, и Колин легко уловил суть проблемы и затем сыграл как надо.
Я кивнула с серьезной миной. Признаться, шутки я не оценила. И даже забеспокоилась: может, и я напрочь лишена чувства юмора, как те немцы, о которых столь уничижительно отозвался мистер Даймонд.
— Чарльз Лоутон был знаменитым британским актером с внешностью увальня, — пояснил он с целью просветить меня на случай, если я не в курсе.
— Да, знаю, — ответила я.
— А Нижинский — знаменитым балетным танцовщиком.
Этого я не знала.
— Вы не слыхали о Нижинском? — чуть ли не обрадовался мистер Даймонд. — Он был великим танцором, но тронулся умом. И окончил свои дни в психиатрической лечебнице, страдая жуткими галлюцинациями. С этим связана еще одна смешная история.
Над чем тут смеяться, недоумевала я, но мистер Даймонд был решительно настроен рассказать мне очередной анекдот.
— У Билли была встреча с продюсером. И он сказал, что хочет снять фильм о Нижинском. И давай рассказывать продюсеру о Нижинском во всех подробностях. А когда закончил, парень в ужасе уставился на него: «Вы это всерьез? Хотите снять кино о польском балетном танцоре, у которого крыша съехала, и он провел тридцать лет в психушке, воображая себя лошадью?» Билли в ответ: «Да, но в нашей версии конец будет счастливым. В финале он победит на скачках в Кентукки».
Теперь уже и я засмеялась, отчасти потому, что анекдот был и вправду смешной, а отчасти — потому что мне понравилось, как мистер Даймонд его рассказывал и как светились его глаза, когда он добрался до финальной ударной фразы, словно беззаботный смех, спровоцированный шуткой, придавал окружающему миру ясность и стройность, хотя бы на миг. И я поняла, что для такого человека, как мистер Даймонд, снедаемого меланхолией, человека, для которого способы существования в нашем мире могут быть только источником сожалений и разочарований, юмор не просто драгоценная безделка, но жизненная необходимость: в пересказывании хорошего анекдота возникает момент, мимолетный, но волшебный, когда жизнь внезапно обретает смысл, что с ней редко бывает, и более не кажется хаотичной и непредсказуемой. Меня грела мысль, что вопреки тупиковым ситуациям, которыми кишит наш мир, мистеру Даймонду есть на чем отвести душу.
И, словно прочитав мои мысли, он сказал:
— Видите ли, я бы на сто процентов спокойнее относился к этой картине, будь она чуть посмешнее. Когда мы с Билли писали сценарий, я все время пытался вставить какую-нибудь хохмочку — реплику невпопад или остроту там, где ей, казалось бы, не место. Но Билли все смешное безжалостно вычеркивал. «Это будет серьезная картина», — твердил он. Серьезная картина… Но я-то юморист. Спец по комедиям. Именно поэтому он связался со мной много лет назад, увидел кое-какие мои скетчи, и они его рассмешили. А Билли не так-то легко рассмешить. И с тех пор во все, что бы мы ни писали вдвоем, будь это даже сценарий на серьезную тему, мы норовили втиснуть побольше шуток. А ведь я надеялся, что мы принимаемся за сатирическую картину! И у меня были на то основания, поскольку мы часто обсуждали сатирический сюжет — фильм о Новом Голливуде. О юнцах бородатых: «Зачем им сценарий? Просто дайте им ручную камеру и зум-объектив, они такого наснимают». Но Билли предпочел увязнуть в дурацкой истории, вычитанной в паршивенькой книжонке, — истории о старой даме, которая не выглядит на свой возраст, словно знает секрет вечной молодости. И теперь я думаю: «Зачем, Билли? Зачем тебе делать фильм из этого рассказика? Что ты в нем нашел?»
Мистер Даймонд попытался отхлебнуть из своего бокала, но там не осталось ни капли. В хмуром недоумении он разглядывал пустой бокал, но, похоже, не был настроен повторить заказ.
— И, однако, что-то он определенно нашел, — продолжил мистер Даймонд. — Нечто, много для него значащее. То, что не дает покоя ему самому, и когда он снимет об этом фильм, ему сразу полегчает. Но будь я проклят, если знаю, что это. — Он долго, пристально смотрел на старую виллу на острове Мадури, золотистую в лучах заходящего солнца, будто в ней таилась разгадка этой тайны. — Если даже я не могу сообразить, что на него нашло, — произнес он наконец, — кто, черт подери, сможет?
* * *
Финальный день съемок наступил слишком скоро. Я так страшилась этой даты, что, как ни странно (хотя, боюсь, не оригинально, подобная реакция свойственна многим), в последнее время работа не доставляла мне удовольствия. Перспектива вернуться в Афины, к репетиторству по английскому, на улицу Ахарнон, к благостной рутине родительского дома, виделась нестерпимой. Киногруппа переезжала в Мюнхен, где им предстояло снять большую часть сцен в интерьере. Иными словами, боги двигаются дальше, а меня, простую смертную, бросят там, где нашли, и позабудут.
Натурные съемки в Греции завершились, но пусть в отснятом материале заключалась лишь малая часть «Федоры», голливудской команде не по чину уехать, не закатив вечеринку. Поэтому на последний вечер, начиная с девяти часов, бар «Александрос» был целиком забронирован киношниками. Столы ломились от еды. Запас рецины и деместики казался неисчерпаемым.
Все были в приподнятом настроении. Днем ранее съемка последнего натурного эпизода определенно удалась. Мистер Уайлдер с ассистентами снимали сцену, в которой президент Академии кинематографических искусств и наук летит в далекую Грецию, чтобы вручить Федоре награду за вклад в киноискусство. Президента играл Генри Фонда. Из Афин его везли в автоколонне, возглавляемой наиболее влиятельным из немецких продюсеров, занимавшихся фильмом. Мистер Фонда сыграл свою роль идеально, с минимумом репетиций. Мистер Даймонд ни разу не оглянулся на мистера Уайлдера и не покачал головой, подавая сигнал о неверно произнесенной реплике либо подмене какого-нибудь слова в сценарии. В перерывах между репетициями и съемками Генри Фонда усаживался под тенистой сосной с альбомом на коленях, делая замечательные карандашные зарисовки окружавших его пейзажей. Вечером он ужинал на открытой площадке «Александроса» вместе с мистером Уайлдером, мистером Даймондом и мистером Холденом, и, по-моему (я сидела за столиком неподалеку), эта троица никогда не выглядела такой счастливой и довольной проделанной работой. Присутствие мистера Фонды, человека спокойного, приветливого и несомненно выдающегося, озарило Нидрион теплым искристым светом, и, хотя нынешним утром наш гость уехал обратно в Афины, отблески этого света не угасли полностью, и мы кожей чувствовали тепло, исходившее от них.
Вечеринка длилась бесконечно. Сперва за музыку отвечал здешний музыкант. Неведомо откуда приволокли электропианино Роудса и поставили на тротуаре. Пожилой музыкант бесстрашно молотил по клавишам, выстукивая нечто, отдаленно напоминавшее популярные душещипательные мелодии. Его музицирование не добавляло веселья нашему сборищу. Честное слово, на слух или по памяти я бы куда лучше сыграла те же мелодии, и у меня руки чесались подправить залихватские пассажи нашего пианиста. Кое-кто из самых отважных пытался танцевать — к примеру, Мэтью по собственной инициативе пригласил меня на танец, и мы неловко потоптались минуты две, пока музыкант жестоко расправлялся с «Моей смешной валентинкой», но игра его резала слух, и он настолько сбивался с ритма, что мы сдались; от незадавшегося танца осталось воспоминание о ладони Мэтью на моем крестце и пальцах, весьма ощутимых сквозь тонкую ткань моего платья. Потом мы потеряли друг друга в толпе, и прошло немало времени, прежде чем мы столкнулись вновь.