Они с Мазой со значением поглядели друг на друга.
Тем временем на столе Витька закончил гравированное изображение гигантской щетинистой свиньи в тюбетейке и с барабаном в ручках.
— Ладно, Витька, ладно, Николай Марков, — сказал Барабанов. — Тогда и я прочту о вас стихи. Сперва, Николай, стихотворение о тебе. Я его сочинил сам. Оно, конечно, немного уступает твоему по размерам, но на голову выше по художественной мощи и концентрации образа. Вот оно:
Шел по улице мужчина
С узким лобиком кретина.
А о тебе, Витька, я прочитаю стихотворение небезызвестного всем вам Внукова. Оно называется «Ктырь».
Вы время не теряйте, скупайте банки, склянки,
бутылки и копилки, машины и тазы,
затем их продавайте
и деньги выручайте,
потом приобретайте:
красивые тарелки, носки и утюги,
сгоревшие кастрюли, протухшие пилюли
и много–много–много подобного добра.
Свалите это в кучу большую–пребольшую,
заприте ее в комнате и выбросите ключ.
А если кто–то спросит, зачем вы это сделали,
нахмурьте тихо брови,
сложите пальцы фигушкой,
потом ударьте глупого по правому предсердию,
окрасьте ноги суриком и выпейте нарзан.
Когда приестся вам подобное занятие,
стащите у кого–нибудь зеленую клееночку,
проткните ее вилочкой и выбросите вон.
Через неделю, месяц, а может, через год
вы всем обзаведетесь: накупите сосисок,
наперстков и котов.
Потом у вас появятся: мохнатая подушечка
двенадцать фунтов сахара,
баранок связок сорок и тридцать две козы,
а кроме всего прочего, немножечко корзин,
сиреневая крышечка и полный дом картин.
В картинах же рисованы
пузатые людишечки на хилых лошадях,
графъя все безбородые, жующие горох,
писатели усатые, задумчивые физики,
циклопы некрасивые
и прочие геологи из разных министерств.
И кто бы ни увидел подобное явление,
все сразу вас нахваливать начнут без лишних слов,
потом обнимут весело, задушат, и конец.
В аду вас будут жарить, варить и запекать,
немножечко отрежут, кусочек отстригут,
а остальное с криками съедят или сожгут.
Но вы не голосите и в чайник не дудите,
поскольку мне сегодня совсем не дали спать.
Такие вот коллизии случились невзначай,
когда стихи серьезные учился сочинять.
— Та–ак, состязанию рапсодов — конец, — вдруг сказал Николай Марков. — Все за работу. Пальцев идет.
Маза и главное очищение
После обеда Танька отводит меня в сторону и говорит:
— Сегодня надо очищаться.
— Устал… — начинаю ныть я. — Может, завтра?.. А то я уж и не боюсь в лесу ничего…
— Там и бояться нечего, зевать только не надо, — отвечает Танька. — А в другой день нельзя. Сегодня у луны такой ущерб, что она похожа на череп. И древних книгах сказано: «…и когда глаза Мертвой Головы откроются на землю, люди становятся мягкими, словно глина…» Так что будь готов.
— Всегда готов, — говорю. — А чего ты такая добрая?
— Иди–ка ты…
Я жду до вечера.
Солнце заходит. Рассеченные пилой лесного гребня, его лучи поднимаются вверх подобно прожекторам и бьют в брюхо белому облачному клубу. Клуб делается пунцовым и, покосившись, плывет к горизонту. Начинается наводнение ночи, и загорается звездный салют. Я, нервничая, дожидаюсь, когда арка Млечного Пути дотянется до сосен, и встаю. Фонтан зеленого огня на западе слабеет, и во всю мощь сияет чистейшая синева за космическими огнями. Мне почему–то грустно, будто я собираюсь умирать. Очищаться, конечно, здорово, но я все равно что–то теряю…
Я встречаюсь с Танькой на шоссе, и мы идем в глубину сумерек.
Старая Багарякская дорога не страшная, а торжественная. Сосны выстроились огромными рядами, еловые пики вытянулись к небу, березы и осины собрались в купы, и в них слышен плеск листьев. Тропинка прекращает вилять и бежит ровной линией. Поваленных стволов больше нет, они уползли. В кучах папоротника что–то едва заметно переливается рубиновым светом. Лес просматривается насквозь и похож на грот со сталактитами. В гуще его вспыхивают бледно–зеленые искры. Почти оглушая, верещат хортобионты. Над дорогой, одним концом упираясь в водохран, а другим — в Багаряк, стоит Млечный Путь. Он струит холодные, прозрачные волны, и лунные колоннады танцуют, как водоросли.
— На Багаряке лес особый, — говорит Танька. — Много тысяч лет назад эти места берегла исполинская птица, которую и звали Багаряк. Но однажды она увидела, что к земле мчится огромный метеорит. Чтобы метеорит не взорвал и не спалил все вокруг, она кинулась навстречу и подставила под удар свое тело. Метеорит пробил птицу Багаряк насквозь и рухнул вниз, потеряв силу. Он проломил скалы и ушел в самые недра. Так родилась Великая Дыра — Источник Времени. А мертвая птица Багаряк, кувыркаясь, неслась с небес, и перья, что вылетели из ее крыльев, воткнулись в землю и проросли соснами. Когда в Лучегорске была мебельная фабрика, несколько таких сосен срубили. Пока Пальцев был еще мэнээсом, у него на кафедре оказался стул из такого дерева, поэтому Пальцев заболел щелпизмом и основал здесь биостанцию.
Далеко впереди тропу бесшумно пересекает троллейбус с погашенными фарами и исчезает в чаще.
— Смотри–ка!.. — негромко досадует Танька. — Ну что делать с этой скотиной!.. Шпионит. А зачем — никто не знает.
Мы минуем косогор, старую просеку, спускаемся к реке и выходим к заброшенной деревне. Нелюдимо чернеют остовы домов. Изредка сверкают листья крапивы или осколки стекла. Это и есть Багаряк.
На берегу пылает костер. Подобно плахе, стоит чурбак с воткнутым топором, валяются поленья. На столбах из битого кирпича высятся три закопченных котла. Вокруг костра сидят три девицы с длинными зелеными волосами и веселыми, хотя и жуткими лицами, одетые в какую–то заплесневелую мешковину. Вместе с ними и тот, кого, видимо, и называют Прошлогодним Утопленником, — безобразный толстяк в лохмотьях.
И, конечно, Тимофей Улыбка, подлец.
— Привет, — говорит всем Танька. — А вот и он.
— А–а!.. — радостно восклицает Тимофей, раздвигая улыбку. — Землячо–ок!.. — и холод продирает меня в животе. — А я и не знал, что ты Татьянин дружок, хотел сожрать, грешным делом!.. Ну, садись, садись. Собак–то все еще дразнишь?..
Прошлогодний Утопленник сопит и сипло говорит:
— А я своих привел… Эти из старицы, надежные, с женихами…
Девицы стреляют глазами, шепчутся и хихикают.
— Там этот троллейбус ошивается, — сообщает Танька. — Сходи, Тим?..
— Ладно, проветрюсь, — покладисто соглашается Тимофей, берет полено и уходит.
Мне становится полегче.
Но тут в кустах раздается треск сучьев и шелест листвы. Кто–то огромный рвется на поляну. Я сжимаюсь. Кусты расступаются, и из темноты к костру, переваливаясь, выползает наша банька с биостанции. Она останавливается, колыхаясь, и раскрывает дверь. Из двери выходят две сморщенные куриные ноги, топчутся на месте и замирают. Баня тяжело, забирается на них, будто надевает сапоги.
Девицы у костра киснут от смеха.
— Ах ты поганец, волчий глаз!.. — вдруг слышим мы из лесу, и сразу раздается мощный шум, словно бежит носорог, а вслед за ним глухой и гулкий удар поленом в троллейбусный борт. — Получай, репей пакостный!..
— Так, — подводит итог Танька, — с одним делом управились. Что ж, Маза, теперь подожди полчаса…
Я покорно отхожу в сторону и сажусь в траву.
Через полчаса на поляне тесно, шумно, жарко, суетливо. Тенями носятся девицы с коромыслами, валит пар, котлы бурлят, окошки баньки тускло багровеют. Утопленник стоит на коленях и держит в огне костра могучие клещи. Тимофей с оглушительным хрустом уминает рукой веники.
— Готово, девчонки! — высовываясь из дверей бани, кричит Танька. — Тащите его сюда!
Я успеваю еще вскочить, но эти проклятые русалки, вылетая из тумана, сшибают меня с ног, хватают, ошпаривают кипятком. Я ору, цепляясь за свои шмотки, а они с визгом волокут меня и кидают в баньку, вскакивают сами и захлопывают дверь.
И тут я сожалею, что не умер маленьким.
В бане безвоздушное пекло, и я в момент обсыхаю и снова обливаюсь потом. Любое движение обжигает до пузырей. В голове треск, в глазах малиновое зарево, легкие работают, как птичьи крылья. Темно и тесно, носоглотку дерут свирепые запахи трав. К окошку прилипают физиономии Тимофея и Утопленника. Девицы в багряном полумраке удесятеряются числом и снуют с такой скоростью, что в глазах у меня все едет, и я лечу в какую–то бездну.
Я рвусь, отбиваюсь, кричу, хриплю, задыхаюсь, но им на это наплевать. Они, хохоча, окунают меня в здоровенную бадью, расстилают на полке и топят в пене из мха и грязи. Я давлюсь этой пеной, пускаю пузыри, отхаркиваюсь, извиваюсь, сердце вырастает размером с футбольный мяч и сумасшедше колотится. Потом меня вновь окунают в бадью, полощут там, подобно тряпке, достают, швыряют обратно на доски и начинают скрести корой. Мои кости гнутся и трещат, что–то скворчит, как масло на сковороде, кожа слезает лохмотьями, кровь заливает пол. Меня растягивают в разные стороны метров до трех и лупят скалками, а потом сжимают так, что затылок упирается в пятки, и давят, наваливаясь кучей. Меня выжимают и скручивают, из меня течет грязь, мазут и какая–то гадость. Меня выворачивают наизнанку и вновь полощут, я уже не могу сопротивляться. Я превращаюсь в кашу, в бесформенную массу, меня мнут, месят и тискают, как тесто, разрывают на куски и слепляют в ком, раскатывают, как блин, и моют вишневым соком. Мои останки вываливают в бадью и выдергивают меня оттуда совершенно нормального, с руками–ногами, и уже такого швыряют все на тот же полок и в четыре силы охаживают вениками. Я кричу и бороздю ногтями доски, кровавые царапины вспыхивают на теле и тут же гаснут. Трижды пропустив сквозь строй с дубовыми и березовыми прутьями, а затем с еловыми лапами, на меня выливают бадью и выбрасывают на улицу.