— Иной раз случалось и такое, но этому больше не бывать. Можешь не рассчитывать, что я заявлюсь на Плиты, чтобы рассказать, что шейх Раад по своей вине вылетел из школы, потому что загубил розы и, как последний грязный паршивец, полез под юбку той даме. Не поведаю я и о том, что его родитель, прежде чем провести его, как героя, через все селение под крики «виват!», залепил ему две оплеухи, одну по правой щеке, другую по левой.
Таниос отвернулся и трижды сквозь зубы сплюнул. Надир этого жеста не одобрил.
— С твоей стороны было бы ошибкой злиться на этих людей! Они так же, как ты и я, знают, что на самом деле произошло, и Раада осуждают, как и мы с тобой. Но эта ссора с патриархом и эмиром стала опасной, она могла дорого обойтись, и этот союз с англичанами был тяжким бременем, надо было как-то выпутаться и сделать это с высоко поднятой головой…
— С высоко поднятой головой?
— Наглого соблазнителя можно ругать, но его никогда не презирают. Так уж оно испокон веку. Его отец может говорить о его похождениях со смехом.
— Что до меня, мне не смешно. Как подумаю о миссис Столтон, о том, что эта болтовня дойдет до нее, сгораю со стыда.
— О жене пастора не беспокойся, она же англичанка.
— Ну и что из этого?
— Говорю тебе: она англичанка — худшее, что может с ней случиться, это если ей придется покинуть здешние края. Между тем для тебя или для меня уехать отсюда — самое лучшее, о чем только можно мечтать.
— Ступай-ка отсюда, Надир, со своей мудростью филина, мне и без нее тошно!
* * *
Негодование, стыд, печаль — все эти чувства, пробужденные в душе Таниоса сельским празднеством, тем не менее таили в себе известную отраду, он мог утешаться сознанием, что один против всех — прав, что его глаза остались широко открытыми, когда прочие позволили трусости и самодовольству ослепить себя. Он дал себе слово, что в понедельник утром, когда снова придет в школу, непременно навестит миссис Столтон и поцелует ей руку, как поступали джентльмены, истории о которых он читал в английских книгах, а также засвидетельствует ей «свое глубочайшее почтение и сыновнюю привязанность» или придумает еще какую-нибудь великолепно закрученную фразу в том же духе, а еще скажет ей, что все селение знает правду о том, что произошло…
Таниос ни на минуту не допускал мысли, что он и сам ослеплен, пусть не самодовольством, но надеждой. Надеждой, что завтра на рассвете сможет покинуть замок, чтобы вновь обрести просветленный покой классной комнаты. Ни на миг не заподозрил он этой, однако же, простой, самоочевидной истины: отныне речи не могло быть о том, чтобы дитя селения переступило порог школы пастора-англичанина. Шейх и патриарх, прежде чем рука об руку направиться во дворец эмира, как нельзя более ясно дали Гериосу это понять.
С той минуты управитель начал со дня на день, с часу на час оттягивать ужасный момент, когда ему придется объявить Таниосу эту новость. Может, парень сам как-нибудь сообразит, поймет, что надо покориться… Нет, для него это было немыслимо, невозможно. Все его надежды на будущее были связаны с этой школой, вся его радость, он только этим и жил. Пасторская школа, именно она помирила его с семьей, с замком, с селением, с собственным рождением, наконец.
В воскресенье вечером семья собралась вокруг блюда с кишком, обмакивая ломти хлеба в густую похлебку. Гериос рассказывал о том, что узнал относительно распри между египетским пашой и Великой Портой; зашла речь о сражении, которое готовилось на берегу Евфрата.
Ламиа изредка вставляла какой-нибудь вопрос и давала указания молоденькой девушке, которая им прислуживала. Таниос ограничивался тем, что кивал головой, а сам думал о своем, о завтрашнем дне, о том, что скажет пастору и его жене, когда увидит их впервые после скандала.
— Наверное, тебе надо объяснить Таниосу… — напомнила мать, дождавшись, когда в разговоре повисла пауза.
Гериос кивнул.
— Я ему просто повторю то, что было сказано мне, а объяснять ничего не собираюсь, мальчик достаточно умен, ему не надо долго растолковывать что к чему, он и сам, конечно, все уже понял.
— О чем это вы?
— Об английской школе. Надо ли говорить, что ходить туда тебе больше нельзя, об этом даже речи быть не может?
Таниоса внезапно затрясло, как будто в комнату хлынул поток ледяной воды. Ему стоило огромного труда выдавить из себя одно-единственное слово:
— Лэйш? (Почему?)
— После всего, что произошло, наше селение не может поддерживать никаких связей с этой школой. Наш шейх перед отъездом так именно мне и заявил. В присутствии нашего патриарха.
— Пусть шейх решает за своего идиота сына, но не за меня.
— Я запрещаю тебе так говорить, ведь мы находимся под его кровом.
— Раад никогда ничему не желал учиться, он ходил в школу наперекор своему желанию, потому что отец заставлял, и теперь он доволен, что больше туда не пойдет. А я ходил туда, чтобы учиться, я многое узнал и хочу продолжать учение.
— Того, что ты успел выучить, вполне достаточно. Поверь моему опыту, если будешь слишком много знать, ты уже не сможешь выдержать жизнь среди своих. Надо усвоить в точности столько, сколько нужно, чтобы с полным правом занять подобающее тебе место. Это и называется благоразумием. Будешь помогать мне в моей работе, я тебя всему обучу. Ты уже мужчина. Пришло время, когда ты должен сам зарабатывать свой хлеб.
Помертвев, Таниос поднялся с места:
— Я больше не буду есть хлеба.
Потом он забрался к себе наверх, в нишу, где обычно спал, улегся и больше не двигался.
Сначала домашние думали, что это ребяческий бунт. Но когда назавтра солнце встало, потом закатилось, а Таниос так и не разжал зубов ни чтобы заговорить, ни чтобы поесть, даже воды ни глотка не выпил, Ламиа перепугалась, Гериос заперся у себя в кабинете под предлогом, что надо просмотреть свой гроссбух, но главное, он хотел спрятать свою тревогу от посторонних глаз. А весть уже облетела все селение.
В среду вечером, на четвертый день голодовки, язык у Таниоса обметало, глаза были сухи и неподвижны, а поселяне толклись у его изголовья, одни пытались поговорить с ним — тщетно, он не желал никого слушать, другие приходили поглазеть на это странное зрелище — молодого человека, по собственной воле тихо скользившего под уклон к могиле.
Испробовали все. Пугали адом, который уготован самоубийцам, стращали запретом на церковное погребение… он ничему больше не верил и, казалось, ждал смерти, словно Ухода в волшебное плавание.
Даже когда Гериос пришел и в слезах обещал, что позволит ему вернуться в пасторскую школу, только бы он согласился выпить этот стакан молока, он ответил, даже не взглянув на него:
— Ты мне не отец! Я не знаю, кто мой отец!
Несколько человек слышали эти слова, один сказал:
«Бредит, бедняжка!» Ведь теперь они боялись, как бы и Гериос не покончил с собой — от горя и стыда — одновременно с Таниосом.
Это было в четверг, пятый день голодовки, и кое-кто из посетителей теперь уже предлагал покормить его, разжав ему рот силой, но другие отсоветовали, опасаясь, как бы он от такого лечения не умер, задохнувшись.
Все стали терять голову. У всех почва ушла из-под ног, даже у самого кюре. Но только не у хурийе. Когда Ламиа, ее младшая сестра, пришла к ней и, плача, свернулась в ее объятиях клубочком, как маленькая, она встала и заявила ей:
— Есть одна вещь, которую надобно сделать, и сделаю ее я. Ламиа, отдай своего сына мне!
Не дожидаясь ответа, она бросила мужчинам:
— Мне нужна повозка.
Таниоса в полусознательном состоянии перенесли в нее и уложили позади. Хурийе сама взялась за вожжи и двинулась по проезжей дороге, проходившей по вершине замкового холма.
Никто не решился последовать за ней, все только глядели вслед, пока не улеглась дорожная пыль.
Час был послеполуденный, стояла сушь, и фисташковые деревья были одеты розовеющим бархатом.
Жена кюре остановила повозку лишь тогда, когда она подъехала к воротам английской школы. Она сама подняла сестрина сына на руки и пошла с ним к дому. Пастор, а за ним и миссис Столтон вышли ей навстречу.
— Он умрет у нас на руках. Оставляю его вам. Если он поймет, что он здесь, с вами, он снова начнет есть.
Она опустила его на их протянутые руки, не ступив на порог их дома.
ПРОИСШЕСТВИЕ V
ДРЕВНИЕ ГОЛОВЫ
Во дни, последовавшие за этим внезапным событием, мы с миссис Столтон могли наблюдать одно из самых необычных явлений. Волосы Таниоса, до того дня бывшие черными с золотисто-каштановым отливом, стали белеть с встревожившей нас быстротой.
Мы часто дежурили у его изголовья, ухаживали за ним, и нам нередко казалось, что число седых волос растет не по дням, а по часам. Менее чем за месяц этот пятнадцатилетний мальчик обрел седую шевелюру старца.