И жалко мне вроде его, и долг, знаете ли, служебный, да и азарт. Азарт, он тоже имеет место — вот поймаю, вот накрою... А ночь, знаете ли... И так-то легко мне себя на его место поставить! Он из колонии-то ушел, потому что ошалел: ничего не готовил, не обдумывал — раз и ушел, как тот колобок от бабушки! Лейтенантик-то его, по всей науке, в засаде сторожит, а он про науку не слыхал, потому и не попадается!
«Батюшки! — думаю. — Он и магазин тряхнул с перепугу! Подошел к кассе, а кассирша тары-бары с продавцами. Такая она у нас стерва, склочная, крикливая, как заведется — себя не помнит! Она кому-нибудь кости мыла. В экстазе! Касса открыта! Он руку протянул — вот и все! Спит он неизвестно где, чего ест, непонятно. Стало быть, совсем ощущение реальности у него потеряно. Он как пьяный! В предыдущий момент не ведает, что сделает в последующий...»
Утром ни свет ни заря я на первую электричку и в Питер. Тут ведь недалеко. И первым делом в зоомагазин. Там старичок-лесовичок.
—- Был, — говорит, — молодой человек. Все на нем действительно новое: и пальто и шляпа. Худой. Очень худой. Вчера целый день на рыбок любовался... да... с любителями говорил, а сейчас вот только что поступили белки, так он купил всю партию и ушел. Бегите, вы его догоните.
Я — ноги в руки. Первого пацана спросил: «Куда дядька с клетками пошел?» Так он меня до самого парка чуть не на себе тащил. А там уголовник мой митингует! Вокруг него прямо-таки детский праздник.
— Дети! — говорит. Те ему в рот глядят.— Нет ничего дороже свободы! И нельзя отнимать ее у живого существа! Вы представьте себя на месте этих несчастных белок. У них, наверное, есть мамы, которые по ним плачут.
Я стою как три тополя на Плющихе! Вот он, преступник, — бери голыми руками... Больше того, не арестовывать — преступлению пособничать. Но не могу! Стою, слушаю!
Уговариваю себя: мол, нельзя при детях. Нельзя им психику травмировать. Они на него как на живого Деда Мороза смотрят. А он и рад! Раскраснелся весь, распахнулся. Шляпу на землю скинул, а головенка-то стриженая, как у первоклашки, с кулачок, и уши торчат.
— Сейчас,— кричит,— мы вернем белкам отторгнутую свободу!
Дети, значит, «ура!» А утро хорошее — бабье лето. Лист, знаете ли, золотой шуршит. Небо высокое, синевы необыкновенной... Один натуралист говорит:
— Белок нельзя сейчас отпускать, у них нет запасов на зиму!
Мой беглый весь затрепетал:
— Ты все рассчитать хочешь. Все по расчету! И вот тут ты ошибаешься. Потому что есть такие обстоятельства, что за глоток свободы можно жизнь отдать...
Сейчас-то оно странно, а тогда конец шестидесятых — романтика. Сейчас бы его, может, и ребятишки не поняли. А тогда — другое время! Я-то, например, его хорошо понимал.
Одна девчонка натуралиста — «по лбу»:
— Мы белок всю зиму кормить будем! Давайте, дяденька, выпускайте!
Мой зэк ее расцеловал и предоставил ей право открытия клеток!
Девчоночка присела, дверцы открыла... Платочек кулечком, пальтишко красненькое с кушачком... Ребятня вся притихла, а натуралист опять:
— Они не побегут! Они к клеткам привыкли.
Они и точно не выходят. И я, дурак, расчувствовался — уж больно хочется, чтобы они, значит, выскочили! А они как догадались! Как брызнули по веткам, только хвосты трубой. Тут такой визг пошел и танцы на лужайке. Зэк мой стоит, по щекам слезы, а сам как именинник. Ребята за белками гурьбой. Мы с ним вдвоем остались, и уж нет мне оправдания, а рука не подымается. Не могу, знаете ли!
Постоял он, подобрал шляпу и пошел. Ну, я, естественно, сзади. Он на вокзал, на электричку. Тут я, знаете ли, сообразил. Успел. Забежал в пикет, звоню: «Снимайте засаду! Снимайте, в мою голову!» Понимаю, что он сейчас домой пойдет. А там мало ли что!
Дальше веду, знаете ли, его не по методике! Боюсь, знаете ли! Будешь тут по науке, а он черт его знает что может выкинуть! Романтик!
Еду с ним впритирку, в одном вагоне. Он с голодухи задремывает, а я его рассматриваю. Худющий, ушки топориками. Ногу на ногу закинул, а носков нет... Носки в магазине в другом отделе были. Грабить боится, в столовую идти боится — видать, голодный. А тогда не то что нынче, с питанием было сложновато. Общепит, и все...
Приехали. Он прямиком домой. Слава богу, лейтенантик мой послушался — посты снял. Пошел он домой, я во дворе на детской площадке сижу. И честно скажу, чего делать — не знаю. Часа полтора сидел.
Выходит мой зэк и прямо ко мне:
— Ну, — говорит,— теперь ведите меня. Я вас давно заметил.
Я спрашиваю:
— Ты дома-то поел чего-нибудь?
— Нет, — говорит,— я не хочу, чтобы мама догадывалась, что я домой заходил.
Повел я его в столовую. Покормил. Он поел. Разморился.
— Что ж это, — говорю, — ты натворил-то!
Голову вниз.
— Да вот, — говорит — уж так вышло.
— А как,— спрашиваю, — костюм раздобыл?
— Видите ли, — оправдывается,— я его брать не
хотел. Я и в магазин зашел случайно. А как увидел свое отражение, даже испугался, будто не я это. Я себя в витрине увидел. И пошел в настоящее зеркало посмотреть. Ватник снял, а тут как раз обеденный перерыв. Я как раз в кабине стоял... Ну, я переоделся и вышел, еще ботинки взял... А у них не запирается. У них стул в двери стоял. Что ж вы меня не арестовываете? Ведите меня быстрее, пока мама на работе, а то еще встретимся____
— Знаешь, — говорю я ему, — ты иди сам... Вроде как сам пришел. Приговор полегче будет.
— Спасибо,— говорит. Пошел по улице, потом вернулся. — Если вам не трудно,— говорит, — вы, пожалуйста, идите сзади. А то боюсь, что у меня мужества не хватит — самому идти. Мне с вами спокойнее. Знаете, я вас сразу узнал. Вы к нам в школу приходили, про милицию рассказывали... Помните?
Вот так вот... Нетипичный, конечно, случай, но эпоху иллюстрирует... У меня за сорок пять лет службы такой случай, может быть, один и случился. Нетипичный... Да и время другое. И народ сорок-то лет назад был добрее. Еще войну помнили...
Пьяный — такая же неотъемлемая деталь русской действительности, как, скажем, белые березы, снега и морозы русского пейзажа. Говорят, у якутов
существует восемьдесят слов для понятия «снег», поскольку якуты постоянно видят его перед глазами. Думаю, что в русском языке самое большое разнообразие эпитетов имеет состояние опьянения. Дернуть, бухнуть, кирнуть, вздеть, садануть, хлопнуть, принять на борт и т. п., и даже совершенно необыкновенное слово «влумонить» отражает момент принятия алкоголя. Состояние же опьянения имеет еще большую палитру — дунувши, приторчавши, навеселе, подшофе... Каждый читатель легко расширит этот словарный запас за счет собственных наблюдений.
К сожалению, наш родной, отечественный алкаш в настоящий момент вытесняется из обжитого ареала в быту и в сознании наркоманом. А тут уж не до смеха.
Даже если и водку считать одним из видов наркотиков, как табакокурение (и даже обжорство), то сам посыл в наркотическое опьянение оскорбителен и противоречит нашему национальному характеру. Ибо пьяница по сути своей экстраверт, то есть особь, распахнутая навстречу всему миру! Само распитие предполагает членство в коллективе. Классический вид выпивки — раскатать на троих (место распития и качество употребляемого значения не имеют), после чего наступают высокие психологические раздумья на тему «Ты меня уважаешь?» и прочее...
Например, шел композитор Шостакович домой, туда, где теперь его музей, и повстречался в подворотне с двумя петроградскими алкашами. Они деловито предложили ему «стать третьим». Плоть от плоти народа, великий композитор не погнушался, и свой «рваненький рубль» (87 к., третья часть от стоимости поллитры — 2 р.62 к.) дал, и свою треть равномерно принял. Далее пошла «толковища». И закурившие хабарики алкаши дружественно спросили у маэстро:
— А сам-то кем работаешь?
— Композитором, — не смог соврать гений.
— Ладно, — сказали великодушные алкаши. — Не хочешь говорить, не надо...
Наркоман — волчара-одиночка по определению. Если поиск выпивки, как правило, проявление заботы о коллективе, то поиск дозы — гадкое стремление получить удовольствие в одиночку. Если стакан — повод для общения, то шприц — повод для ухода от действительности.
В пору моей молодости никаких наркоманов фактически не существовало, алкоголизм не имел агрессивной направленности, а, наоборот, был насквозь пропитан чувством коллективизма и сострадания к ближнему и всему человечеству. В чем нас, например, убеждает повесть В. Ерофеева «Москва—Петушки» .
Расцвет российского задушевного, лирического пьянства выпал на шестидесятые годы , когда благосостояние народа неуклонно росло, коммунизм ожидался в 1980 году, а недавняя и еще остро памятная война рождала в людях доброжелательность и чувство локтя. В те чудные годы можно было всю ночь прогулять с девушкой по набережным Невы без боязни вернуться домой с побитой мордой. Расцветал автостоп, и было ясно, что человек человеку — друг, товарищ и брат, а совесть — лучший контролер.