Лавку дочка продала китайцам, они как раз расширяться надумали, и ларь продала, и кресло, китайцы хотели, чтобы она и отца оставила, обещали, что будут кормить и укрывать тепло, но она ни в какую, спасибо, говорит, но он мне самой нужен, он у меня вместо радио.
Доска объявлений
Когда с сеньором Зе сделался удар, не было в мире человека счастливее, чем безногая Мариазинья, жаль, говорила она, что я не могу вскочить и заплясать, и правда, чуть не плясала, крутилась в своей коляске, руками размахивала и прищелкивала тонкими сухими пальчиками, как кастаньетами. Я не люблю безногую Мариазинью, она ведьма и сплетница, у нее узкий, похожий на щель, ротик с тонкими сероватыми губами, острый жестяной голос и коляска с бесшумным моторчиком, чтобы Мариазинья могла подкрадываться и подслушивать чужие разговоры. Наслушавшись, она едет ко мне в кафе, усаживается на эспланаде, спрашивает кофе и рассказывает, но память у нее плохая, а язык ядовитый и наверняка весь в черных пятнах, как у злой собаки, поэтому она все врет и сочиняет, а самое ужасное, что потом ее вранье сбывается, и, чем больше народу его слышало, тем вернее сбудется, иной раз вот прямо дословно, соврет, что у кого-нибудь машину угнали, – и ее угоняют, или что у кого-нибудь в аквариуме все рыбки дорогущие подохли, – и они дохнут, поэтому я стараюсь Мариазинью не слушать, принесу ей кофе и сразу отхожу.
А сеньор Зе – он совсем другой, тоже сплетник, но не злой, не вредный, и сплетничает не из желания навредить, как Мариазинья, а потому, что любит делиться тем, что знает, а знает он все и про всех, к тому же все видит, все слышит и все подмечает. Это он сказал Рите из четвертого подъезда, что она беременна, она поначалу даже не поверила, потому что уже семь лет лечилась, столько денег они с мужем потратили, просто ужас, и все без толку. Правда, потом оказалось, что забеременела она не от мужа, а от доктора-кубинца, который ее как раз и лечил, это тоже сеньор Зе рассказал, но какая, в сущности, разница, девочке, Марии Кармен, уже пять лет, она хорошенькая, толстенькая и кудрявая, а что муж от Риты ушел, так она, по-моему, даже и не заметила.
До того как с сеньором Зе сделался удар, безногую Мариазинью у меня в кафе вообще никто не слушал, редко-редко ей удавалось перехватить какую-нибудь старушку на входе, а от старушек что за удовольствие, они слушать не любят, они любят сами поговорить, и все о болезнях – где у них вчера кололо, где стреляло, в каком месте посинело и вспухло и что об этом сказал доктор, – зато теперь Мариазинья у нас королева, сидит целыми днями на эспланаде и врет себе, клиенты ей кофе заказывают, и пирожные, и суп на обед, как раньше сеньору Зе, потому что нельзя же человеку жить, не зная, что вокруг него происходит, а, кроме Мариазиньи и сеньора Зе, у нас других таких сплетников и нет, которые могли бы все про всех, каждый только про себя знает и, может, немножко про соседа.
А сегодня сеньор Зе, наконец, пришел, в первый раз после удара, дочка его привела, сам-то он не ходит почти. Дочка его усадила на эспланаде и ушла, клиенты к нему кинулись, здравствуйте, сеньор Зе, как вы себя чувствуете, сеньор Зе, а он в ответ только губами шевелит и языком двигает, медленно так, с усилием, видно, что хочет что-то сказать, но выходит как мокрой тряпкой об стол, блям, блям. И тут принесло безногую Мариазинью с новой сплетней про испанца с собачкой, он недавно у нас появился, сам здоровенный, мощный, на быка похож, а собачка крохотная и полосатая, и всем про него интересно, и сеньор Зе остался один, только я рядом с ним со стола убирала. И я смотрю, а у сеньора Зе глаза вдруг становятся странные, как будто прозрачной пленкой подернутые, а потом эта пленка морщится, комкается и делается слезами, и эти слезы текут, текут… Я аж сама чуть не заплакала, то есть даже и заплакала, но немножко. Пошла потом, умылась, принесла салфеток и карандаш, утерла сеньору Зе глаза, нос высморкала, а еще на одной салфетке написала крупно: «У безногой Мариазиньи на языке черные пятна», – и сеньору Зе на спину эту салфетку повесила, и карандаш на стол положила.
Тут подошло время обеда, набежали клиенты есть суп, потом я посуду мыла, а после выхожу на эспланаду, смотрю – сидит сеньор Зе, весь увешанный салфетками, а вокруг него толпятся люди – снимают одну салфетку, читают, дописывают, вешают обратно, как будто сеньор Зе – доска объявлений. Увидели меня, подозвали, попросили принести для сеньора Зе кофе с молоком. А вам, спрашиваю, можно кофе с молоком или лучше просто молока, а он ответить-то не может, шевелит губами и языком, блям, блям, ничего не понять. Но глаза у него веселые, счастливые такие глаза.
И безногой Мариазиньи нигде не видно.
Я за тебя
Ерзает, поглядывает на часы, на меня, опять на часы.
Уже пора? Спрашиваю.
Еще пять минут, говорит. Пять минут, и пойду.
Беру ее руку, глажу. Такая маленькая рука. Такая маленькая.
Может, говорю, еще отменят. Передумают, говорю, может.
Эти отменят, написано у нее на лице. Эти передумают.
Нет, правда, говорю и сам себе верю. Может, они ошиблись. Может, ты сейчас придешь, а там – извините, при жеребьевке были допущены серьезные нарушения, можете идти домой.
Пожимает плечами. Вижу, что хочет возразить, но не возражает.
Ну, может, ты и прав, говорит.
Просто так говорит, чтобы меня утешить. Целую ее руку, каждый палец.
Люблю тебя, говорю. Всегда буду любить.
Ой, говорит, не надо всегда. Как ты будешь жить, если всегда.
Да уж как-нибудь, говорю. Как-нибудь уж. И опять целую каждый палец.
Она вздыхает, забирает руку, смотрит на часы.
Пойдешь? Спрашиваю.
Пойду, говорит. Пора.
Только, говорю, оденься тепло, к вечеру похолодание до минус пяти.
Оденусь, говорит и улыбается слабо-слабо.
Шарф, говорю, возьми шерстяной, дать тебе шарф? У меня два.
Да нет, говорит. Зачем мне там шарф. И в самом деле, зачем ей там шарф. Краснею.
Прости, говорю. Я просто беспокоюсь о тебе.
Я понимаю, говорит. Я ничего. Я бы тоже о тебе беспокоилась.
Люблю тебя, говорю.
И я, говорит. И я тебя тоже люблю.
Встает, одергивает свитер. Пойду, говорит. Да?
Нет, говорю, погоди. Еще рано.
Ну, какое, говорит, рано. Уже почти время.
Ничего, говорю грубо, потерпят. Может, ты чаю хочешь?
Нет, говорит, спасибо.
Или бутербродов, а? Давай, говорю, я тебе бутерброды сделаю, покушаешь. Не захочешь сейчас – с собой возьмешь. И встаю с кровати.
Нет, пугается, не надо, лежи. Ты же болеешь.
Болею, соглашаюсь и снова ложусь. Но сделаю. Я ради тебя что хочешь сделаю, правда.
Да нет, говорит, не надо, спасибо. Я пойду.
Целует меня в лоб и выходит в прихожую. Стучит там обувью. Вжжжик. Застегнула один сапог. Вжжжик. Другой. Слушаю, замерев, как она возится с замком. Она его тысячу раз открывала, а сейчас что-то не может. Но меня не зовет. Бережет меня. Маленькая моя. Такая маленькая.
Да что же я за тварь такая?! Что же я лежу?! Она же сейчас уйдет, и я никогда, ни-ког-да… слышу, открыла замок. Вышла и дверь прикрыла. Тихонечко так прикрыла, не хлопнула.
Вскакиваю, бегу, как есть, в пижаме, только халат накинул, в прихожую, за дверь, босиком по грязным ступенькам.
Стой! Кричу. Стой! Пожалуйста! Не ходи! Я за тебя! Встала. Стоит, руки в карманах. Не поворачивается. Не ходи, повторяю. Я за тебя!
Обернулась, улыбается, закраснелась, губы приоткрыты довольно… она, что же – согласна? Она согласна, чтобы я – за нее? Она, выходит, ради этого?.. Только ради этого… а сама… а я, дурак… ах, гадина, гадина… Делаю еще шаг и останавливаюсь, кажется, в луже. Мне все равно.
Она смотрит на меня, румяная, довольная, в глазах сияет ты за меня.
Помолюсь, говорю.
Что? Спрашивает. Что ты сказал? Я. За тебя. Помолюсь. Говорю я.