Я почувствовал себя опустошенным, как голая степь, лишенным жизненных соков, нежности добрых или злых намерений. Пустым, совершенно пустым... Таким я стал. Вот что ты сделал со мной. Все ложь! Все твои слова — ложь, потому что ты сам был лжив. Я потерял также веру в бога, которого почитал. И стал думать, как бы сбежать из коллежа, от тебя, от той жизни, о которой мы с тобой мечтали.
И вот ты снова вселил в меня боль. Это раздвоение... Я понял, что любил тебя, как не любил никогда, понял, что другого отца мне не надо, что я отдал бы за тебя свою жизнь, отрекся бы от своего отступничества, от своей утраченной веры, только бы сохранить тебя. Неумолимый.
— Произошел несчастный случай. С твоим отцом. Очень тяжелый.
Все тот же мальчик стоял там, словно покусанный пес. "Кто вам разбил нос? Кто побил вас?" — "Я ударился об дверь". И оттого, что он был таким расстроенным, я обнял его и сказал:
— С моим отцом... несчастный случай... Молись, чтобы все обошлось, а я поеду.
Лицо его преобразилось, и тут же, сложив в мольбе руки и устремив глаза вверх, он спросил: "Святой отец, можно я буду молиться целый час?" Пусть он узнает — а может, он уже знал, — что мой отец умер. Пусть преклонит колени, как преклоняю их здесь я. Во имя моего отца, которого у меня отняли он и смерть.
Я не поцеловал свою мать. Прости меня. Не могу. С тобой я могу говорить, а с ней — нет.
И мне очень жаль. Но она не пробудила во мне эту жалость. Да и разве можно любить мать с сожалением?
Она здесь, рядом со мной. Я чувствую, как она дрожит, пока я, облокотясь о край гроба, смотрю на тебя и не могу отвести глаз, целую твой белый саван, от которого исходит странный, резкий запах, бьющий в нос, или до боли прижимаюсь лбом к изгибу твоего локтя.
О чем она думает? Ведь думает же о чем-то, потому что я не поцеловал ее, ничего не сказал ей. Прости, отец, если ты ее любишь... Я хочу быть твоим — твоим сыном во что бы то ни стало.
Тогда почему ты утаил от меня это? Я знаю, ты сумел бы найти для меня подходящие слова, чтобы все объяснить, как умел только ты, серьезно и вместе с тем доверительно. Как бы мне ни было трудно, я бы поверил тебе. Наверное, именно об этом ты думал, когда я ловил на себе твой взгляд.
Чего ты ждал? Именно ты должен был рассказать мне об этом, и никто другой. Тогда я не переживал бы так жестоко... вернее, переживал бы... но уже не думал бы, что ты меня обманывал...
Нет, нет! Ты никогда не лгал. Ты никогда не лгал мне. Всего лишь одно слово!
Я внебрачный сын, над которым смеялись, когда разговаривали между собой, вслед которому качали головами старухи. Вот чем ты меня наградил. В коллеже учился сын одной... не хочу называть ее плохим словом: она ведь мать. Но она была дурной женщиной. Его мать... Однако она платила за обучение сына в коллеже, навещала его по воскресеньям. А мы глазели на нее с подозрением, разинув рты от любопытства. От нее пахло дешевыми духами, которые потом еще долго носились по коридорам. И мы, мальчишки, переглядывались, а наши уши горели. Какое бесстыдство!.. Потом каждый из нас норовил наградить его каким-нибудь ярлычком... Он подбирал мячи, когда мы играли, был для нас козлом отпущения... Должен был просить у нас пощады. Но за что? В чем он был виноват?
Теперь мне придется идти рядом с ним в одной тесной шеренге, смотреть прямо в глаза, если посыплются смешки, появятся рисуночки, а если начнется потасовка, никогда не отступать, иначе они разъярятся и правда прорвется наружу. А я убью первого, кто посмеет назвать имя моей матери...
Тот мальчик теперь тоже знает. Сейчас, наверное, все уже знают и говорят себе: "А он-то рассказывал нам о своем отце..." И сын той женщины, дурной женщины, почувствует себя не таким одиноким.
Мать Рафаэля сказала ему однажды:
— Не водись с ним, потому что его мать...
Потом не будешь знать, как от него отделаться.
И все мы считали это справедливым. Теперь это относится и ко мне.
Отец, если все это надо будет терпеть, если это мое наследие... (Твои дорогие разбитые руки... Сколько они сделали для меня! Ты меня ими брал, поднимал высоко-высоко, к самой лампе, и говорил: "Какой высокий мальчик!" Твои длинные, как флагштоки, руки фальсифицировали мой рост трехлетнего ребенка. Если это мое наследие, отец, я принимаю его. Про меня уже не скажут: "Мальчик мало спит. Почему-то быстро растет". Теперь у меня есть все основания не спать при закрытых шторах, впитывая в себя ночь, и я уже перестал расти внутренне. Потому что тот, кто помогал этому росту, умер. Еще несколько дней назад он жил, и кто-то пришел от его имени, положил мне руку на голову и сказал: "Хватит расти. А то упрешься головой в небо."
Фройлан доехал до почты и заполнил телеграфный бланк: "Умер Вентура, хотелось бы, чтобы ты приехала". Немного подумал и поправил: "Вы приехали". И быстро приписал: "Целую".
Это была телеграмма его родителям, но, приписав: "Хотелось бы, чтобы ты приехала к нам повидать детей и поболтать с Агатой", он думал только о матери. У нее были совсем не простые отношения с Агатой. Мама любила ее с некоторой оглядкой. Агата же относилась к ней с ласковой снисходительностью... С женщинами было сложно, потому что маму он считал самой лучшей на свете. Агату тоже любил, но маму любил давно. Агата знала, что Ремедиос сначала противилась их свадьбе. Эсперансе пришлось пустить в ход все свое обаяние, все свое умение "жадно слушать" и в угоду будущей сватье посещать с ней лекции на религиозные темы, ловко стремясь найти общие точки соприкосновения. Влияние отца Рубио, мораль... Ах, как бы ей хотелось пожить на природе, но дела...
— Там такая спокойная, настоящая жизнь, но...
Бог дал мне нести свой крест.
Эсперанса понижала голос до шепота, как бы Агата не услышала ее:
— Сами понимаете, Ремедиос, с тридцати пяти лет я одна воспитываю дочь.
Ремедиос сначала держалась настороженно, недоверчиво, но Эсперанса ее обезоружила:
— ...Я хожу в гости и принимаю их у себя, везде бываю, потому что не могу обосабливаться ради девочки. Вы мать и хорошо меня поймете. Дети не знают, какой дорогой ценой нам достаются.
Самое забавное и удивительное, что Эсперанса сама начинала верить тому, что по сути своей говорит правду. И пробудила в ней женское сострадание.
— Да и кругом столько соблазнов. Всегда одна, и не такая уж я уродина...
Ремедиос отмахивалась от нее так, будто хотела сказать: "Не скромничайте".
— Что до меня, то я бы никогда не уходила из дома, разве что с двумя-тремя подругами, самыми закадычными... Но я не могла себе этого позволить. Мне приходилось думать о девочке.
Мне казалось, что я должна сохранить старые знакомства, ради ее будущего, и не повергать дом в уныние. Агата ни в чем не виновата и не должна расплачиваться.
Встретив открытый взгляд Ремедиос, Эсперанса печально улыбнулась:
— Возможно, я ошибалась, ведь я жила так одиноко... Я была единственной дочерью у своих родителей. У меня нет ни сестер, ни братьев. Ах, Ремедиос, как мне недоставало доброго совета! И такого человека, как вы...
— У вас хорошие подруги.
— Да, конечно. Но вы такой разумный человек...
— Я тоже часто ошибаюсь. Видите ли, я даже не знаю, правильно ли поступила, отправив мальчика одного учиться в Мадрид.
Эсперанса внутренне обеспокоилась. Что она имела в виду? Уж не намекала ли на то, что в Мадриде он познакомился с Агатой? Но, встретив ее открытый взгляд, поняла, что та говорила без всякого умысла.
— Меня радует, что вы так поступили, иначе бы наши дети не встретились... После того, что со мной произошло, я никогда не позволила бы моей дочери выйти замуж за кого попало, понимаете?
Фройлан мне кажется надежным юношей, таких теперь не часто встретишь.
Фройлан был благодарен Эсперансе за то, что ей удалось найти отклик в сострадательной душе его матери.
— Бедная женщина! — воскликнула Ремедиос за обедом в гостинице. — Ей выпало на долю такое несчастье...
И посмотрела на мужа с нежностью.
В те дни Эсперанса совсем забросила свою светскую жизнь. Она всецело посвятила себя Ремедиос. Повсюду сопровождала ее, приглашала в дом лишь нескольких пожилых, степенных сеньор — старых друзей дома, которые с удовольствием разделяли общество матери Фройлана с первого же дня их знакомства.
Эти дамы любили Эсперансу. Она время от времени звала их к обеду, рассказывала им о том, что происходит в мире, и всегда представала перед ними в сильно декольтированных платьях, увешанная драгоценностями. И те самые сеньоры, которые отвергали подобные приемы, восторгались ею и прощали ей то, за что осуждали других.
( — Такая женщина...просто преступление...
— Я сразу же решила, что он сумасшедший. Он был ей не пара.
— Но ведь он всегда был очень любезен с нами, разве ты не помнишь?
— Не помню и помнить не хочу. Эсперанса моя подруга, и он обошелся с ней подло.)