— Не трогай меня!
Это был тот самый бандюга, тот самый мерзавец, тот самый Кирилл, что приставал ко мне несколько дней назад. Только теперь в глазах его была решимость. Он был выпивши, но не пьян.
— Брось своего ублюдка и ступай со мной, — он схватил меня за руку.
— Я тебя не боюсь, можешь зарезать меня!
— Я сказал то, что сказал. Дважды повторять не буду.
— Я боюсь только Бога.
— Брось своего ублюдка, — сказал он и оскалился.
«Убийца!» — хотела крикнуть я, но прежде, чем прозвучал мой голос, он вырвал Биньямина у меня из рук и с силой ударил им о стену. Я видела — о Господь небесный! — божественную головку моего сына — драгоценнейший из сосудов — расколотой надвое, и брызги крови, словно сгустки тьмы. На миг я застыла, но в следующую секунду стремительно выхватила из кармана нож, бросилась на убийцу, схватила его за шею и резала, резала…
Я чувствовала, как нож вонзается в плоть, как кровь заливает мои руки. Бандит трепыхался, сучил ногами, но я не останавливалась. Я резала его на куски, как режут скотину в мясной лавке
До сих пор — половина моей жизни. Отсюда и далее — цвет моей жизни кроваво-красный. И я была убита в тот вечер. То, что от меня осталось, — лишь пень, что остается от срубленного дерева.
Два мужика волокли меня вдоль улицы, как волокут длинный мешок. «Убийца! Убийца!» — слышала я голоса, которые соскальзывали с меня, словно льдинки. А потом я ничего не слышала, только эхо каких-то оглушающих взрывов. Пока они волокли меня, тело мое становилось невесомым, и боль застыла во мне.
Долго они меня тащили, я была уверена, что пришел мой конец, но страха не испытывала. Облегчение, подобное тому, что чувствуешь после шести-семи стопок водки, обволокло меня. «Если такова смерть, то не так уж это и страшно», — сказала я себе. А потом мужики, что волокли меня, устали и бросили меня на землю, но не перестали кричать: «Убийца! Убийца!» Со всех сторон налетели люди. Среди этой суматохи я вспомнила братьев Славе, которые кричали точно так же, притащив на сельскую площадь тушу убитого ими волка, задравшего их младшего брата.
— Кого она убила? — спросил чей-то молодой голос.
— Убила! Разрезала его на куски!
— Куда вы ее ведете?
— В участок.
Вопросы и ответы звучали так, словно были просеяны сквозь мелкое сито. Я открыла глаза и увидела толпу людей, окружившую меня черным кольцом. Мужики, что волокли меня, возвышались надо мной, тяжело дыша. Я знала, что если они позволят, толпа затопчет меня.
Передышка была короткой. Теперь они волокли меня с удвоенной силой, словно собирались оторвать мне руки. А мне чудилось, будто порыв бури подхватил мое избитое тело и несет его, — казалось, мужики опасались, что я умру еще до того, как будет точно установлено, что в руках у них — чудовище. Полицейский участок оказался совсем рядом. «Убийца!» — сказали они и отпустили меня.
— Кого она убила?
— Она его на куски разрезала. Все лежит там, на улице.
Очевидно, я потеряла сознание или погрузилась в сон. Когда я очнулась, то ощутила затвердевшую кровь на своих руках. Во мне не было никаких воспоминаний, я была пуста, как ведро из которого выплеснуто все содержимое.
— Она не говорит, — услышала я чей-то голос.
— Ты ее бил?
— Бил…
Никакой боли я не ощущала, мысль о том, что они били меня, а я не чувствовала ударов, вернула меня к действительности. В освещенной соседней комнате раздавались громкие голоса, но до меня они доносились, словно издалека…
Ночь я провела без сна, прижавшись к стене. Покрытая плесенью стена была холодной, и я чувствовала, как холод проникает в каждую клеточку моего тела. Пальто мое было порвано, но подкладка не пострадала. Я вытянула ноги и впервые заметила, что колено распухло. Опухоль была большой, но не болезненной. «Значит, — сказала я себе, — это очень опасная опухоль». В соседней комнате голоса не смолкали. Поначалу казалось, что говорят они обо мне, но вскоре я поняла, что речь идет о какой-то давно взятой ссуде. Один из голосов жаловался, что выплата по этой ссуде разоряет его, и если бы не она — был бы он вполне свободным человеком.
Воспоминания словно опустились на самое дно моей души, но все движения и шорохи вокруг себя я улавливала ясно, даже с какой-то преувеличенной отчетливостью. А еще обратила я внимание, что решетки моей камеры сделаны из толстых, редко расставленных прутьев.
Затем мне удалось снять обувь. Обнаружилось, что и щиколотки мои тоже распухли, хоть и не так сильно. Мне вспомнилось, как мать моя, бывало, говорила: «Катерина рвет свои чулки так, что их потом и починить нельзя. Я уже устала повторять, что нельзя ползать по полу…» Было мне тогда три года, мать и отец еще разговаривали друг с другом, и в маминой жалобе звучали и ласка, и приязнь. Я радовалась, что она меня любит.
Появился жандарм и встал на пороге моей камеры. Выглядел он просто великаном. Бросил на меня взгляд, каким глядят на взбесившуюся скотину, и приказал:
— Встань, убийца!
Повинуясь его голосу, я встала на четвереньки, однако подняться на ноги у меня не хватило сил. Он явно видел, что я стараюсь встать, но мои усилия не показались ему достаточными, и он поднял на меня свою дубинку. Удар был сильным, и я свалилась на пол.
— Чего вы от меня хотите? — обратилась я к нему, как человек обращается к человеку.
— Не говори со мной так, будто ты — человек!
— Что же я должна делать?
— Не валяй дурочку, говори, как убийца, поняла?
Затем вошли двое мужчин, подняли меня и перетащили в освещенную комнату. Выглядела я, должно быть, страшно. Они стояли поодаль и разговаривали по-румынски. Я не поняла ни слова. Один из жандармов обратился ко мне на языке русинов:
— Почему ты его убила?
Не помню, что я ему ответила. Они хлестали меня по щекам, били ногами. Я свалилась на пол, но они продолжали бить меня ногами. Я не кричала, и это выводило их из себя. Наконец, меня вернули в камеру.
Не знаю, сколько дней не видела я дневного света. Камера моя была очень темной. Теперь я чувствовала, что несут меня воды широкой и глубокой реки, черные волны накрывали с головой, но я, словно появились у меня рыбьи жабры, преодолевала удушье.
Когда удалось мне открыть глаза, я увидела, что река эта — Прут, тяжело несущий свои красные воды.
В тюрьму меня перевели в воскресенье. Звонили колокола, и осеннее солнце заливало улицы. Я шла в сопровождении двух вооруженных жандармов, и со всех сторон на меня указывали: «Чудовище!» Я была опустошена, все во мне застыло, боль отпустила меня. Мне казалось, что так я могу шагать часами. Впервые я ощутила в себе свою мать — не ту, что лупила меня, а ту, твердую и смелую, что все годы пыталась научить меня мужеству, но не знала, как это делается. Теперь мы шагали рядом, мы были единой плотью, и ничто не разделяло нас.
Так началась моя новая жизнь.
Женщины в тюрьме знали все — до мельчайших подробностей — и встретили меня недружелюбно. Со временем я убедилась, что и других они встречали не лучше. Человек, переступающий порог тюрьмы, должен знать, что здесь не умирают, а разлагаются. Никакой нитью не скрепить, не связать то, что разорвалось. Не стены страшны, а то, что внутри этих стен.
Судебный процесс был недолгим. Я признала все пункты обвинения, и пожилой судья сказал, что до сих пор он не сталкивался с таким ужасным деянием. Если бы тот, кого я убила, сам не был убийцей, то постановил бы он, судья, накинуть петлю мне на шею. В зале не было ни единой души.
Мой защитник, назначенный судом, сказал:
— Ты можешь быть довольной. Пока мы живы, есть надежда.
Адвокат был евреем. Он носился из угла в угол, и чувствовалось, что он недоволен собой. Чем-то он напомнил мне Сами, хотя между ними не было никакого сходства.
Жизнь в тюрьме очень упорядочена. Ранний подъем и отбой в половине девятого. Между подъемом и отбоем — работа. Одна группа заключенных работает за пределами тюрьмы — на текстильных фабриках, другая — в поле, остальные обслуживают нужды самой тюрьмы. Прежде ноги заключенных женщин сковывали цепью, но этот обычай отменен. Теперь строят в колонну по трое, связывают тройки веревкой — и в путь. В каждой группе — тридцать узниц. Среди них есть пожилые женщины, относящиеся к наказанию с презрением, несущие его, не склонив головы. Тех, кто осужден пожизненно, освобождают, когда исполнится им семьдесят лет, но не всегда. В тюрьме есть узница, которой уже девяносто.
Меня включили в группу обслуживания. Я всегда была начеку, исполняла все, что мне поручали, но жизнь моя сузилась, став жизнью рабочей скотины. По десять часов я скребла полы, после чего замертво валилась на нары. Сон мой был тяжел, казалось, я продираюсь куда-то сквозь узкий коридор. Со звонком я поднималась и приступала к работе. Свои обязанности я исполняла старательно, и надзирательницы не били меня и не издевались надо мной. Со своими товарками по заключению я сталкивалась мало. Часами сидели они после работы и разговаривали. Иногда, сквозь затуманенное сознание, слышала я их исповеди, и были в них и тоска, и томление, которые уже не соприкасались с жизнью.