Чтобы как-то исправить впечатление, я сказала:
— У меня все в порядке.
И замолчала, словно все слова иссякли.
Он тоже не знал, что еще сказать мне. Поднялся. Никто нас не торопил, но я — сама не знаю почему — заторопилась и вернулась к себе в барак.
Ночью я все пытаюсь найти путь к моим близким. Мне почему-то казалось, что если доберусь я до Генни, — доберусь и до остальных. Но это чувство направило меня по ложному следу. Ночи становились все непрогляднее, ни щелочки, ни просвета, только сгустившаяся тьма. И здесь, на нарах, — так же, как в любом кабаке, — на чем свет проклинали и во всем винили евреев. Если бы не евреи — все было бы по-другому. Надо стереть их с лица землм. Эти голоса не мерещились мне. Они доносились ясно — словно мычание коровы или похабная частушка.
Я знала, что голоса эти не в силах причинить вред моим близким, однако покоя себе не находила. Кто знает, какие несчастья способно навлечь проклятье? Близкие мои скитаются в мире ином, их бестелесная душа беззащитна, а тут нечестивцы проклинают их днем и ночью.
Мои страхи были не напрасными. Наутро я узнала, что в одной из расположенных неподалеку от тюрьмы деревень разразился погром. Погибших немного, но полно раненых. Один из тюремщиков рассказывал об этом подробно, и слухи передавались из уст в уста. Добыча на этот раз оказалась большой, у крестьян теперь нет нужды в еврейских лавках: будут у них собственные сукна, собственный сахар, собственные сапоги любой выделки и любых размеров. Поздно ночью пошла по рукам бутылка водки. Все радовались, что наконец-то евреи получили по заслугам.
В Пасху, когда разрешили передать заключенным еду и одежду, всюду видны были еврейские пальто, платья с кружевами, шерстяные носки, даже несколько новых корсетов. Все радовались, примеряли обновы…
— Почему ты всех сторонишься? — спросила меня одна из заключенных.
— Я тоскую, — слова сами сорвались с моих губ.
— Ты должна все позабыть. Будто и не было ничего.
— А ты не вспоминаешь?
— Конечно же, вспоминаю. Но тут же говорю себе: «Вспоминать запрещено!» Своей сестре и двоюродному брату велела не приходить ко мне на свидания. Если выйду — поеду их навестить, мне они ничего не должны. Свидания только сводят человека с ума. Я бы запретила свидания. Я уже не тоскую и не скучаю. Я сделала то, что должна была сделать, и теперь могу сидеть спокойно.
— Что же ты сделала?
— Убила своего мужа. Только мы двое довели дело до конца, а остальные пытались, да, пожалев, повернули назад.
В глазах ее что-то сверкнуло.
Тюрьма хорошо охранялась, и все-таки новости просачивались сквозь любую щель. Вчера стало известно, что мужа Сиги убили в кабаке. Все радовались и пили, и я тоже присоединилась к веселью.
Сиги опьянела и в подпитии высказалась:
— Я люблю Господа нашего Иисуса великой и сильной любовью. Он — Господь. Он — Спаситель. Я знала, что он отомстит за меня. Теперь же настала очередь евреев, убийц Господа. Я много лет у них работала, немало денег у них наворовала, но никогда не прощу им, что убили они Господа. Как осмелились они, дети Сатаны, убить его? Ведь он — это любовь и милосердие. Он не простит им, он готовит им великую месть, вы еще увидите.
Ее стошнило, она побелела, как мел, но не перестала проклинать всех, кто когда-либо в жизни обидел ее: отца и мать, своих детей, евреев и их мошенничества. Если бы не прокляла она заодно и старшую надзирательницу, ночь закончилась бы всеобщим весельем, и все бы спали спокойно. Но поскольку Сиги не удержалась и начала честить почем зря старшую надзирательницу, тут же коршунами кинулись на нее надзирательницы и утащили ее в караулку. Не помогли просьбы остальных заключенных. Той же ночью отправили ее в карцер. Тем и закончилось великое веселье.
С тех пор, как Сиги отсидела в карцере, она непрестанно молится и то и дело крестится, уверяя, что Иисус стоял справа от нее, что явился Бог мщения, и теперь очередь евреев. Ее впалые щеки будто обожжены пламенем. Даже язык ее изменился. Теперь она говорит так, как говорят деревенские старухи, — на каждом слове поминает Иисуса, пресвятых Богородицу и апостолов, которые истребят все зло и сынов Сатаны.
Я потеряла подругу. Стараюсь говорить с ней поменьше, но она почему-то ищет моей близости, все укоряет меня, напоминая, что без веры нельзя жить, а без Иисуса мы в этом мире — пропащие. Голос ее звучит угрожающе:
— Ты слишком многого набралась у евреев. Они навели на тебя свои чары и разрушили чистую веру, что была в тебе. Сыны Сатаны, они знают женскую душу и легко покупают ее. Нельзя их жалеть, они уничтожили душу русинскую.
Я ее избегаю, готова работать в скованном холодом поле, только бы находиться подальше от нее.
Однажды ночью я не вытерпела:
— Чего ты от меня хочешь? Она сказала испуганно:
— Ничего. Я просто люблю тебя. Я хочу вернуть тебя к вере. Сыны Сатаны тебе навредили…
— Прекрати молоть эту чепуху, — отрезала я и сама испугалась собственного голоса.
— Я ничего не думала… Только ради тебя, я ведь люблю тебя, — голос ее дрожал.
Предупреждение подействовало. Люди, оказывается, очень осторожны с убийцами, я и сама боюсь себя. На суде был представлен нож, которым я убила убийцу, и меня спросили — тот ли это нож. Это был простой нож, я захватила его с собой, когда оставляла дом Генни. Не было никакой причины для этой маленькой кражи…
… Наступили короткие дни. Нестерпимый холод и каторжная работа. Мысли все усыхали, ноги двигались как бы сами по себе, и я была словно отрезана от собственной жизни, от самой себя, погружена в какую-то тяжкую пустоту. Я ни на что не сердилась и ничего не желала. И если нас наказывали сверхурочной работой, я сносила это молча. Дни свиданий все ждали с нетерпением. Я ничего не ждала. Мой адвокат, по обычаю, приходил раз в месяц, приносил сладости и банку варенья.
— Как дела у евреев? — спросила я его, не узнавая своего голоса.
— Почему ты спрашиваешь?
— Тут ходят слухи, что в селах устроили резню.
— И это тебя волнует?
— Евреи, как вы знаете, были мне очень близки.
— Лучше бы тебе подумать о более веселых вещах, — прошептал он.
— Они мне дороги, — вырвалось у меня.
— Не вижу в этом смысла.
— Я люблю их маленькие домики…
— Не говори так громко, — перебил он.
— Я люблю говорить на идише. Мне это необходимо, как воздух….
Адвокат поднялся и произнес:
— Это к делу не относится, мы еще поговорим об этом.
— Я не боюсь.
— И все-таки…
— Я не перестану любить их, — я еще успела сказать ему эту фразу, прежде чем свидание было прервано.
Позднее я осознала — это говорила не Катерина. Когда Катерина связана со своими близкими, речь ее полнозвучна, запас слов — совсем иной, чувства рвутся наружу, но когда она оторвана от близких своих, то, как и любой человек, чувствует себя усталой и подавленной.
Та зима была очень длинной. Время от времени овладевали мной сильные ощущения, столь острое религиозное чувство, что голова моя начинала кружиться и я едва не теряла сознание. Бывали мгновения, когда я ощущала особую близость к своим родным, близость эта была большой и осязаемой, особенно — к Биньямину, моему маленькому ангелу. Той зимой я сказала одной из заключенных:
— Я не нуждаюсь в Иисусе. У меня есть свой Иисус.
Я не понимала, что говорю, но мне было позволено излагать свои мысли и верования. К убийцам относятся с осторожностью.
Но почти всегда я — в состоянии подавленности. Я погружена в себя. Сужается круг вещей, которые я вижу, слабеет мой слух, словно непроницаемая стена окружает меня. И когда гасят свет, я сворачиваюсь клубком под своим пальто, как всеми покинутое животное. Утро не вселяет в меня ни желаний, ни веры. Я одеваюсь, становлюсь на поверку, словно в каком-нибудь безумном сне. Мы долго ждем грузовик, а когда он наконец появляется, заключенные торопливо забираются в кузов, толкаясь и падая. Грузовик крыт брезентом, едва защищающим от холода.
— Начинайте работать, вот и согреетесь, — говорит пожилой надзиратель.
Он нас не бьет, но изводит своими назиданиями: человек создан для работы, нет преступления без наказания, страдания надо принимать с любовью, тюремщики — не дьяволы, они — просто люди, исполняющие то, что им приказано, этот мир — всего лишь преддверие Чертога…
Несомненно, в речах его слышны какие-то отголоски религиозности. Иногда в них ощущается страх перед Всевышним, как в заупокойной молитве, которую произносит священник.
Шесть часов ковыряемся мы в мерзлой земле, собирая свеклу. Лопаты — тупые, и все же руки наши делают невозможное: спустя несколько часов уже громоздится целая гора выкопанной сахарной свеклы. В обед привозят нам суп и ломоть хлеба. Пища безвкусная, но человек ко всему привыкает. Случается, какая-нибудь из женщин, доведенная до крайности, бросается в бега, но исчезает она ненадолго — жандармы изловят ее.