Однажды за обедом спросила меня одна из заключенных:
— Катерина, откуда в тебе такая сила духа?
— Не знаю, — ответила я.
И это было правдой. Жизнь моя, срубленная под корень, как бы мне уже не принадлежала, но сама я — и это было чудом — крепко стояла на ногах.
Заключенные не оскорбляли меня, не смеялись надо мной. «Следует остерегаться женщины, способной рассечь труп на двадцать четыре куска», — я слышала, как прешептывались они между собой. С течением времени я узнала, что многие сидели здесь за то, что пытались отравить кого-то, либо плеснули кислотой. Настоящих убийц было только двое, и я, оказывается, одна из них.
Спустя некоторое время вызвал меня начальник тюрьмы и спросил:
— Есть у тебя родные?
— Нет. Родители мои умерли. Я была у них единственной дочкой.
— Почему ты смеешься?
— Слова «единственная дочка» смешат меня.
— Были ведь и другие родственники? — У отца была пара байстрюков, но я их не знала, — сказала я, продолжая смеяться.
— Здесь не смеются. Убирайся! — приказал он, и я вышла.
Смех мой был неуместен, но сдержаться я не могла. Я представила себе двух рыжих парней в узкой телеге, незаконных сыновей моего отца, — именно так видела я их много лет тому назад…
Хотя все здесь приговорены ко многим годам тюрьмы, заключенные отсчитывают дни, месяцы и годы. Я была настолько опустошена, что все, связанное со временем, больше не волновало меня. Я работала, как заведенная, а вечером, заслышав звонок, убирала свои орудия труда в кладовку и становилась на поверку. После ужина бараки закрывались, и я сваливалась на нары, как мешок.
Текли дни, похожие друг на друга. Женщины-заключенные, работавшие за пределами тюрьмы, рассказывали о солнце, о лете, об урожае. Здесь же, за высокими стенами, было холодно, хотя солнце светило в небе. Тут все пропитано холодом. Но меня, по правде говоря, ничто не трогало.
Раз в месяц полагались свидания. Все их ждали и даже прихорашивались. Но не было никого, кто бы пришел навестить меня, и я довольна, что не должна участвовать в этой суматохе. Свидания оставляют чувство подавленности и тоски. После дня свиданий тюрьма бурлит целую ночь…
— О чем ты думаешь? — удивила меня вопросом одна из узниц, с которой мы вместе скребли пол.
— Я не думаю. Устала.
— Мне показалось, что ты задумалась.
— О чем тут думать, — отмахнулась я, завершая разговор.
Женщина, моя ровесница, рассказала, что уже шесть лет находится она в этой тюрьме, и еще остается ей сидеть целых семнадцать.
— За что ты сидишь? — спросила я и тут же пожалела об этом.
— За то, что плеснула кислотой, — ответила она и улыбнулась странной улыбкой.
До своего замужества она толю долгое время проработала у евреев. Я тут же увидела, что годы, проведенные у евреев, вспоминает она добром. Как и я, поначалу она работала у тех, кто соблюдал все заповеди, а затем — в городе, у тех, кто от религии отошел.
— То были самые лучшие мои годы, — сказала она, и слезы проступили у нее на глазах.
Так началась наша дружба. Звали ее Сиги. Зимой, в холодных сумерках, мы вспоминали праздники Ханука и Пурим, весной — Песах и Шавуот. В Судный день она покрывала голову платком и постилась. Если бы не тот ловкач, что соблазнил ее, она осталась бы среди евреев на веки вечные.
Так, чудесным образом, открылся мне таинственный подземный ход, которым вернулась я к своим близким. В один из вечеров увидела я Генни. Она знала, что со мной стряслось и как я сюда попала. Я сказала ей, что в сердце моем нет раскаяния. Я готова к долгому пребыванию в тюрьме и не тешу себя никакими иллюзиями.
— Откуда у тебя такая уверенность? — спросила Генни, и голос ее был таким, как прежде.
— От матери, — ответила я без колебаний.
— Странно, — сказала Генни, — ведь когда-то ты не любила свою мать.
— Я не умела любить ее.
— А теперь ты любишь ее?
— Теперь она во мне.
Только произнесла я эти слова, тьма окутала светлое видение, и я провалилась в пропасть.
Работа пожирает день, а холод бесконечно длит ночные часы. Но все-таки каждое утро я подымаюсь и встаю в строй. Способность переносить страдания не имеет границ.
Иногда я замечала те перемены, что происходили в моем теле. Ноги мои распухли, на тыльной стороне кистей рук вздулись синие вены, но боли я не ощущала. Я работала с утра до ночи. Ночью вставала и говорила себе: «Еще один день», мысли мои ссыхались и съеживались, словно голова моя стала тыквой.
— Ты была замужем? — спросила меня Сиги.
— Нет, но у меня был ребенок.
— Ты поступила правильно.
Со временем она рассказала мне о своих первых днях у евреев, как она их боялась, как поборола свой страх. В первую же зиму заболела она воспалением легких и была уверена, что ее тотчас же выгонят. Но евреи ее удивили — они заботились о ней. В то же лето встретила она Герца Рейнера, студента из Лемберга, молодого нерелигиозного еврея, который ухаживал за ней с нежностью, внушающей страх.
— А ты не хотела бы к ним вернуться?
— Хотела бы…
Сиги была крупной и сильной. И много было в ней противоречивого.
— Я люблю евреев, — бывало, говорила она, — но как жаль, что они — евреи. Если бы они не были евреями, я любила бы их еще больше. Они — особые существа. Мне нравятся их прикосновения….
— Ты бы вышла за Герца Райнера? — дернуло меня за язык.
— Это — другое дело. Женщина должна венчаться в церкви. Мы — грешницы и любим молодых евреев, но церковь их не любит. Выходить замуж мы должны за себе подобных.
— Значит, ты их не любишь.
— Я — из русинов, милая, рождена была русинской женщиной. Евреи — это совсем другое племя. Мы можем им удивляться, спать с ними, любить их, проклинать, но только не жениться. Мы — другие. Что поделаешь, это не наша вина. Такими сделал нас Создатель.
Я любила Сиги. Не обо всем я с ней говорила, но чувствовала, что связаны мы с нею воспоминаниями, исполненными и тепла и греха, к это чувство словно давало нам некое тайное преимущество. Мы больше ни с кем не говорили об этом, да и между собой говорили редко, но обе мы радовались нашей дружбе.
По ночам здесь много разговаривают. Бывают ночи, что уносят куда-то вдаль, и разговоры тогда — о безответной любви. Иногда по ночам вспоминают жестоких и злых родителей, иногда — братьев и сестер. Но бывает, что все разговоры — только о евреях, и эти ночи — самые бурные. Все мы работали у евреев, а есть и такие, что из поколения в поколение служили в одной и той же еврейской семье.
Красть у евреев — это ремесло, и могут пролететь годы, прежде чем обучишься ему. Не так-то просто украсть у евреев, они внимательны и осторожны, но если сбить их с толку, то все возможно. Проходят год-два — все их секреты известны: когда они молятся, когда занимаются любовью… В праздники они все в синагоге, и тут-то самое время порыться в ящиках. «Красть у евреев — это особое удовольствие, почти такое же, как спать с мужчиной», — заявила одна из женщин, чем всех насмешила. Любовные шашни с евреями — одна из излюбленных тем. Мнения на этот счет расходятся. Одни считают, что любовь евреев не знает себе равных, они чисты, нежны, и никогда не станут издеваться над женщиной. Другие же полагают, что евреи ведут себя слишком уж утонченно. Ласки и нежный шепот — это не то, чего хочет женщина, — ей подавай дикое животное.
Однажды мне объявили, что мой адвокат пришел меня навестить. Время свиданий — напряженное время. В краткие мгновения ты должен все уловить и все расказать, да еще — через перегородку. Все кричат — стоит оглушающий шум. Мой адвокат добился специального рарешения встретиться в караульном помещении, а не там, где все.
Со времени суда поседели его волосы, вернее, то, что от них осталось. Он невысок, лысоват, но взгляд его остался прежним: мягким и внимательным.
— Я давно хотел прийти повидаться с тобой, да все никак не удавалось, — извинялся он.
Принес он мне кулек с конфетами и банку варенья. Рассказал, что ему удалось вырвать у властей конфискованные драгоценности, которые Генни оставила мне в наследство. Отныне они будут находиться в управлении тюрьмы, и в тот день, когда я выйду на свободу, мне их возвратят. «Пусть будет у тебя хоть грош за душой», — добавил он.
— Нет в том нужды, — довольно глупо ответила я.
— Никто не знает, что готовит ему день грядущий. Теперь он выглядел смущенным. Может, был разочарован тем, что я не оценила по достоинству его усилий.
Чтобы как-то исправить впечатление, я сказала:
— У меня все в порядке.
И замолчала, словно все слова иссякли.
Он тоже не знал, что еще сказать мне. Поднялся. Никто нас не торопил, но я — сама не знаю почему — заторопилась и вернулась к себе в барак.
Ночью я все пытаюсь найти путь к моим близким. Мне почему-то казалось, что если доберусь я до Генни, — доберусь и до остальных. Но это чувство направило меня по ложному следу. Ночи становились все непрогляднее, ни щелочки, ни просвета, только сгустившаяся тьма. И здесь, на нарах, — так же, как в любом кабаке, — на чем свет проклинали и во всем винили евреев. Если бы не евреи — все было бы по-другому. Надо стереть их с лица землм. Эти голоса не мерещились мне. Они доносились ясно — словно мычание коровы или похабная частушка.