Я помнила ее, но не совсем ясно. Дома наши в деревне стояли далеко друг от друга, но иногда мы встречались — на выпасе, на свадьбах, в церкви. Уже тогда во взляде ее сквозило какое-то беспокойство, как у затравленного зверька.
Деревню свою я не видела уже много лет, она даже из снов моих исчезла, и вдруг все воскресло — причиняя боль — со всеми запахами и красками.
— Ты не изменилась, — сказала она.
— Как так?
— Я бы тебя сразу узнала.
Я вспомнила ее: было ей лет пять, одета она в длинную льняную рубаху, стоит рядом с огромными коровами и удивленно разглядывет их. Что-то от этого удивленного взгляда осталось в ее глазах и поныне.
— Что здесь делают? — сносила она каким-то домашним тоном — так задают вопросы в деревне.
— Работают, — я старалась смягчить горечь момента. Она расплакалась, и я не знала, чем утешить ее. Наконец, я сказала:
— Не плачь, милая. Немало людей вошло сюда, немало их покинуло эти стены. Пожизненное заключение — это еще не конец. Бывают и досрочное освобожение, и помилование.
— Все меня ненавидят, даже мои дети.
— Ты не должна переживать. Бог знает всю правду. Только Он тебе судья.
Едва упомянула я имя Бога, как глаза ее раскрылись, она взглянула на меня тем взглядом, что остался у нее с детства.
— Я о тебе много думала, — сказала она.
— Не надо ни о чем беспокоиться. Мы не одиноки.
— Кто бы мог представить, что мы встретимся здесь.
— Не так здесь страшно, — я пыталась отвлечь ее внимание.
— Тебя кто-нибудь навешает? — несчастная продолжала свои расправы.
— Я не нуждаюсь, чтобы меня навешали. Тут каждый занят собой.
— Меня защищал адвокат-еврей. Не верю я этим евреям. Они всегда много говорят, но на устах у них одно, а на сердце другое. Лучше уж пожизненное заключение, чем защита евреев. Они крутятся повсюду…
Я не мешала ей высказывать свою ненависть, чувствовала, что эта, пропитавшая ее насквозь ненависть облегчает боль. Затем я предложила ей глотнуть из припрятанной бутылки. Этот глоток ее успокоил, лицо ее порозовело, и она сказала:
— Спасибо, Катерина. Храни тебя Бог. Если бы не ты, что бы я делала тут…
— Так что говорят обо мне в деревне? — я хотела услышать ее мнение.
— Евреи околдовали тебя.
— А ты и поверила? Обе мы рассмеялись.
Шли дни, но никто не приходил повидать ее. Зимой почти нет свиданий: тюрьма далеко, и добираться к ней трудно, но мой адвокат добирается, появляется всегда в одно и тоже время — как часы.
— К чему вам это беспокойство? — выговариваю я.
— Я — твой адвокат, не так ли? Разве не обязан адвокат знать, что происходит с его клиентами?
— Верно. Но вам надо позаботиться о своем здоровье. Это — самое главное.
За два последних года он сильно постарел, одежда его вытерлась, нижняя губа его, припухшая и синеватая, посинела еще больше, и сигарета приклеена к ней постоянно.
В тот холодный день лицо его не выражало ни сердечности, ни мудрости — оно казалось застывшим, словно корочка льда покрыла его. Он все время потирал руки и повторял:
— Холодно на улице…
«Зачем же вы приехали?» — хотела я снова спросить с укором, но вместо этого сказала:
— В вашей конторе есть печка… — О какой конторе ты говоришь? У меня уже давным-давно нет собственной конторы.
— Но ведь вам необходимо помещение для адвокатской конторы, правда? — я и сама не знала, что я говорю.
— Нет у меня никакой нужды в помещении, — произнес он и махнул правой рукой.
Холодный ветер ворвался внутрь, пронесся по караульному помещению.
Я вспомнила, как встретилась с ним в первый раз, посреди разъяренной толпы жандармов, писарей, судейских. Тогда он показался мне ниже всех ростом, худой, смущенный.
— Я твой адвокат, — представился он. — Насколько хватит сил, буду пытаться защитить тебя. Дело сложное, но мы осилим его.
— Чем я могу отплатить вам? — спросила я довольно глупо.
— Ничего не надо.
Теперь стоял передо мной тот же человек, но изможденный до неузнаваемости. Разве что сигарета так и осталась приклееной к посиневшей губе — как и в тот раз, когда я увидела его впервые.
— Где вы живете?
— У меня в городе есть комната. Родители мои живут в деревне. Я иногда навещаю их. Они мною недовольны.
— Почему же ваши родители недовольны?
— В свое время они хотели, чтобы я женился, — ответил он и смущенно улыбнулся.
— С этим вы еще не опоздали.
— Родители возлагали на меня большие надежды. Я единственный сын. Всю свою жизнь они тяжело работали, и все свои сбережения потратили на мою учебу в университете. Я хотел стать художником, но они не согласились на это. Искусство не казалось им стоющим делом. Я изучал то, что считали нужным они.
— Ведь вы — преуспевающий адвокат, — мне захотелось приободрить его.
— Трудно сказать обо мне, что я добился успеха. У меня нет своей адвокатской конторы, я не умею выжимать деньги, но, похоже, я уже не переменюсь.
Какой-то дух вселился в меня, и я сказала:
— Вы замечательно защищали меня. Не жалея сил.
— По-моему, тебя должны были оправдать.
— Я не уверена.
— А я уверен.
Он застегнул свое пальто и собрался уходить. В застегнутом наглухо пальто он казался еще ниже. Мне очень хотелось дать ему на дорогу что-то свое, мне принадлежащее, но у меня ничего не было.
— Не выходите в бурю, — я хотела, чтобы он задержался.
— Я не боюсь. Всего час ходьбы — и я на железнодорожной станции.
— Не стоит рисковать в такую погоду, — я говорила с ним так, как, бывало, разговаривала в прежние времена.
Надзиратель в караульном помещении не торопил нас. В эту холодную пору каждый думает о том, чтобы согреться, — надзиратель пытался согреться, переминаясь с ноги на ногу.
— Не ездите. в деревню. Своих родителей вы не измените, да и они не изменят вас. У каждого своя судьба.
Какую-то минуту он слушал меня с удивлением, затем произнес:
— Всю свою жизнь я только приносил им несчастье. Мне очень хочется поехать к ним, но я не решаюсь. Трудно мне вынести их взгляды. Теперь они уже не упрекают меня, отец даже дает мне немного денег, но ведь неловко брать деньги у старого человека. Ведь всю свою жизнь они так тяжко работали.
— Вы соблюдаете законы религии?
— Ты коснулась больной темы. Трудно им, моим родителям, вынести мысль, что их единственный сын блуждает по миру без веры. Если бы я преуспел в делах, они бы, возможно, простили мне…
В это мгновение я почувствовала какое-то сильное влечение к этому низенькому, растерянному человеку, как когда-то — к Сами.
— Мой дорогой, — хотелось мне сказать ему, — я готова быть твоей служанкой, твоей женой, убирать твою комнату, стирать твои рубашки. Мое тело — не святыня. Я люблю тебя, потому что есть в тебе свет, согревающий мою душу. Трудно мне вынести грубость женщин, среди которых я живу…
— До свидания, — произнес он и поднял руку.
— Когда я вас увижу?
— Через месяц я приду.
— Спасибо. Я буду ждать.
— К сожалению, я не привез тебе добрых вестей.
— Но сам приезд ваш, само ваше пребывание здесь…
А на улице в это время разыгралась буря — черная буря. Сквозь неплотно закрытую дверь я видела, как он удалялся, как ветер уносил его на своих крыльях.
Дни тянулись едва-едва, будто ленивый паровоз с натугой тащил их. Зима была бесконечной, темень — необъятной, а лета почти не чувствовалось.
Дни похожи друг на друга, и нет им конца. И все же год следует за годом.
Человек больше не ищет близости другого. Со мной почти не разговаривают. «Убийца — она и есть убийца», — слышала я не раз. Я не отвечаю и не держу обиды. Невидимой пуповиной связана я со своей тайной, и она — источник моей сдержанности. У меня есть семья, скрытая ото всех глаз. Теперь к ней присоединился мой адвокат. Вот уже два месяца не приходит он навестить меня.
Иногда видится он мне в образе Иоанна Крестителя, стоящего при водах Прута, окропляющего водой головы людей. «Эта роль тебе совсем не подходит», — заметила я ему. «А какая роль мне подходит?» — спросил он, не повернув головы в мою сторону. «Ведь ты должен защищать в суде сирых и убогих. Они, наверняка, ждут тебя». «Ты права, моя дорогая, конечно же, ты права, только не следует забывать, что год тому назад меня уволили с должности. Но если моя новая должность тебе не нравится, я вернусь к своей прежней. Я надеюсь, что меня не убьют». «Если ты боишься — не ходи туда», — собиралась я сказать ему, но не успела. Он исчез. Я не понимаю смысла этого сна. Я скучаю по нем, по его сдержанным движениям, и каждый месяц жду его прихода.
В последние недели снова громили еврейские лавки, и в тюрьме оказалось немало награбленных вещей. Одна из теток Сиги принесла ей платье из поплина. Я тотчас заметила, что это еврейское платье. Сиги надела его, и ее настроение сразу же поднялось. Трудно мне видеть на ней это платье, однако я сдерживаюсь и не говорю ни слова. Но однажды я не вытерпела: