— Давай-ка, брат, спи! Все зайцы спят, и медведи спят!
Она смотрела, как он укачивает ребенка, а тот засыпал у него на руках. Весь день Никифоров провел среди грохота, лязга, железа, вспышек электричества, среди торопливого, напряженного люда. А сейчас на руках у него хрупкая, теплая жизнь, с которой он соотносился бог весть какими путями, но которая была важна ему, драгоценна.
Он уложил ребенка, вышел на свет.
Ольга стояла среди комнаты. Чай был не допит. Старая цветастая книга была раскрыта, и текли по страницам тучи и зори.
— Я пойду, — сказал Никифоров. — Поздно. Она благодарно смотрела на него…
— Я только прошу тебя вот что… ты подожди уезжать!..
Она не ответила.
— Я знаю, что все непросто… Я тебя понимаю, очень! — говорил он. — Но ты не спеши, погоди! Я тебя прошу! Не уедешь теперь же?
— Не знаю…
Он простился и вышел под дождь, в огромную осеннюю ночь, в которой лязгало и гремело железо. Креоновый луч освещал серебристые громады цилиндров, залитых горючим.
Никифоров слушал шумы и гулы города, чувствовал его огромную безымянную жизнь, знал, что связан с ним своим прошлым, своим настоящим, своим еще не очерченным будущим.
Каюта была полна скользящего зеленоватого света от лунных, текущих вод. Луна взошла и катилась над черными островами, вспыхивающими бледно протоками. Я лежал, прислонившись затылком к железной спинке кровати. Ноги мои казались серебряными в луне.
— Удивительно, — сказала она.
— Что удивительно?
— Что человек о себе все знает намного вперед.
— Неужели вы знаете?
— Я знала о нас все с первого раза. Когда вы вывели меня из-под зеркального шарика, на улице такой ветер ночной, как дунет, как дунет, и вся лужа под фонарем загорелась. А вы взяли меня под руку и так властно, твердо перевели через улицу. Я поразилась тому, что так властно. Подумала: вот так всегда вести меня будет. И в это время прошел трамвай, почти пустой, и бросил искру с дуги.
— Разве был трамвай? Я не помню.
— Кажется, целая вечность прошла. А ведь было совсем недавно.
— Что же еще вам мерещится? Что там у нас впереди?
— Много мерещится. Только слов пока не найду. И прекрасное, и ужасное, от чего убежать мне нужно. Но только убежать не смогу. Мне кажется, я вас должна защитить. А как, от чего — не знаю. Вы в поезде спали, когда мы подъезжали к Благовещенску. А я наклонилась над вами и молча вам говорила.
— Что?
— Что пойду и дальше за вами, куда позовете. Если скажете, останусь с вами и навсегда. Что бы ни случилось — война ли, болезнь. Если война, то буду молиться, чтоб вам уцелеть. Если болезнь, отдам свою кровь, отогрею своим теплом и дыханьем.
Я лежал, пораженный ее словами, своим знанием о нас обоих. И еще о чем-то, что летело сейчас в лунных высоких пространствах, залетало к нам тончайшими, невесомыми перьями.
Мы плыли в маленькой лунной кабине. Под нами стучали звонкие потные двигатели, укрытые в корабельном нутре. Окна выходили на темный Китай. И чужая держава, повитая туманами, таила от нас свои боевые заставы, движение полков к границе, строительство военных дорог. И их пограничник, припав к прибору ночного видения, рассматривал наш теплоход.
А она говорила:
— Как мне хочется знать о вас все! Как хочется вас понять, какой вы? Как вы жили там до меня? Что было видно из вашего окошка? Кто ваши близкие? Кого вы любили? Кто — вас? Иногда на вашем лице бывает такое удивление, восхищение, как у ребенка. Будто вы в первый раз белый свет увидали и вам каждая травинка в диковину. А иногда утомление, равнодушие, будто уже тысячу лет на земле живете. Как мне хочется вас понимать!
— Я путешествовал по деревням, глухоманям, по старым церквам и погостам. Хотел прикоснуться к последним, исчезающим искоркам былого огня. Когда еще только распахивали эти суглинки, подзолы деревянными сохами. Давали название холмам и речушкам. Когда рождался язык, наполняясь словами, большими, округлыми, как половодье. Я привозил в заплечном мешке записи древних песен. Истлевшие книги с рисунками киноварью и золотом. Это было прекрасное время, меня окружали прекрасные люди. Но это прошло…
— У меня ничего этого не было никогда. Хотя я в консерватории тоже любила петь старинные песни.
— Это прошло. Я повернулся от прошлого к будущему. Я езжу и не могу насмотреться. На моих глазах растет, формируется невиданной формы кристалл! Цивилизация во всей красоте и мощи! Мы с вами в этом кристалле, на его острейшей грани! Я верю в нее, как в чудо! Она должна искупить все прежние заблуждения! Все прежние блуждания вслепую! Я чувствую, верю — народится новая порода людей, с новой моралью и совестью, с новой силой ума! Я их ищу повсюду! Мне это сообщает движение!..
— Вы говорите, новые люди! А я тогда, в деревне, сидела у коровьего бока и думала. Вот эти доярки, простые женщины. Полны своих мелких житейских тревог. Они несовершенны, извечны, но этим-то ужасно на меня похожи, дороги мне. Какая же другая порода? Все та же. Таких большинство. Мучаются, как и мы. К чему-то стремятся. Иногда хитрят. Иногда собой жертвуют. Как всегда. Как и все.
— Нет, нет, совершенно новые люди! Пройдя последние, сверхмощные напряжения, сформируют кристалл!
— Мне кажется, это не так.
— Так, так! Вы просто не понимаете меня!
Я увидел, что она вдруг испугалась. И мне стало больно. Должно быть, и она почувствовала эту мгновенную, отдалившую нас секунду. Протянула ко мне ладонь. Провела по моим волосам, бровям и губам.
Наш рефрижератор долго плыл на огненные, красные гроздья гигантских антенн: в Хабаровский порт, в скопище кранов, самоходок и сухогрузов, столпившихся здесь со всего Амура, Уссури и Сахалина.
Матросские жены, поджидавшие на пирсах, поднимались на борт с домашней снедью, чистым бельем, сигаретами. Расцеловав мужей, расходились с ними по каютам, чтобы утром вновь отпустить их в плавание. Только капитан на нашем корабле одиноко сидел в своей рубке, глядя, как от соседнего причала в свете прожектора отваливает белая самоходка. Мы простились с капитаном и сошли на берег.
Город кипел толпой, пестрел афишами и витринами. Было приятно после плавания по безлюдной реке опять окунуться в столпотворение большого города.
Мы заглянули в местный музей. Любовались нанайскими одеждами из шкурок убитых уток, рыбьей кожи, тюленьего меха. Нанайскими луками и берестяными колчанами. И тончайшими, похожими на скрипку нартами. В соседних шкафах темнели ржавые русские шлемы, сабли, пищали. Во дворе, под деревьями, сквозил ребрами скелет кита и круглились старые пушки, немецкие — «шпандау» и «круппа» и одна уральская, верхнетуринская, самая грозная.
Утром я осматривал строящуюся птицефабрику. Зеркальные оболочки в виде сфер, цилиндров и конусов, отштампованные из алюминия и нержавеющей стали. Врезанные в холмы и дубравы. Их завозили из ГДР по поставкам СЭВ, упакованные в пестрые контейнеры с немецкими надписями. Вскрывали у края шоссе, подключая к источникам энергии. И они сияли, легкие, драгоценные, как елочные игрушки. И я думал, как опишу этот мобильный десант индустрии, пролетевший пол-Европы и Азию, выброшенный у подножия Сихотэ-Алиня.
В инкубаторе, еще пустом и стерильном, бросавшем вдоль стен вспышки света, три инженера протягивали руки к стальному куполу калорифера, окуная их в потоки теплоносных инфракрасных лучей.
— Кнопка-то кнопкой, а все же ручной вариант предложим. Вдруг кнопка откажет? Вдруг генератор сгорит? Надо на всякий случай и ручной вариант, — говорил один из инженеров, осторожно просовывая свои темные, задубелые ручищи в зеркальную горловину. — Я бы все же предложил запасной вариант на случай, если электроника откажет.
— Почему электроника откажет? Так сделано, что не откажет! Зачем руки, когда кнопки есть? — горячился другой, маленький темноглазый нанаец, промеряя штангелем зазоры конуса. — Кнопки есть, зачем руками работать? Электронике веришь, а сам руками?
Они сидели на корточках в инкубаторе. Их руки встречались в движении. Отражались в зеркальной стали. И мне казалось, что они сидят вокруг петуха, бросавшего на стены зеленые и медные отсветы, с налитым огненным гребнем, радужным зорким зрачком. Вот-вот закричит…
С командиром авиационного полка, краснолицым, сожженным, похожим на человека, отмахавшего сенокос, мы катили в расположение части. И в зеленой горе, в молодых дубах, совсем вдруг недалеко, открылся затаенно отточенный клюв перехватчика…
— Интересная у вас птицефабрика, — сказал я. — Птенчики сидят, вызревают.
— Уж точно птенчики, — устало улыбнулся командир, шевельнув своими белыми, выгоревшими бровями. — Чуть что — носом цок и проклюнулись. Глядишь, полетели!
На бетонной полосе, убегавшей в туманную даль, одиноко и остро звенел истребитель. Чуть касался бетона колесами, словно оперся на хвост, нацелив ввысь стрелу фюзеляжа.