— Самое большое мое богатство — не молодость.
— А что же?
— То, что дорого и молодым и старикам. Родина.
Хайдар тихо засмеялся.
— Так нельзя спорить, мальчик. Что Родина священна, я знаю не хуже тебя. Только зачем поворачивать так разговор? Мы же ведем речь о храбрости и трусости, об их корнях. Я утверждаю, что только не знающий цену жизни может не дорожить ею.
Генджи вскипел.
— А я считаю, что человек, который вот так рассуждает, когда Родина в опасности…
Но Хайдар хмыкнул, покачал головой и пошел прочь.
Атака не удалась. Взвод Сатыбалдыева, потеряв несколько человек убитыми, отходил к своим окопам. Ложась, отстреливаясь из автомата, снова пробегая несколько шагов, Генджи почти добрался до траншеи, как вдруг услышал вскрик странный, приглушенный. Он обернулся, шаря глазами по неясной, подернутой сумерками земле, и увидел ефрейтора Рябоштана. Тот, видимо, мучимый невыносимой болью, метался, рвал на себе гимнастерку. Вещмешок на его спине дымился. «Там же патроны, может, даже гранаты», — мелькнуло в голове у Генджи. И уже не думая о чем-другом, боясь опоздать, кинулся назад, туда, где, вздымая фонтанчики земли, ложились немецкие пули. Он не заметил фашистского пулеметчика, который повернул ствол и прицелился. Доли секунды решили исход поединка: Генджи упал возле Рябоштана, над ним с запоздалым свистом пролетела стая пуль. И лишь одна, чиркнув по рукаву, сорвала кожу.
Отбросив в сторону дымящийся вещмешок, Генджи поволок раненого в сторону своих позиций.
Позже, когда брали его санитары медсанбата, Рябоштан, словно слепой, наощупь отыскал ладонь Генджи и слабо пожал ее своими горячими пальцами.
— Ты у меня из кармана достань, — сказал он, — сверточек там…
Что-то тяжелое было завернуто в платок.
— Что это? — спросил Генджи.
Ефрейтор снова пробежал пальцами по его руке сверху вниз.
— Возьми себе. Пригодится.
Это был маленький трофейный револьвер.
Как-то Рябоштан, солдат бывалый, прошедший, как говорится, огонь и воду, сказал ему:
— Вот ты еще солдат необстрелянный, не знаешь, что самое страшное на фронте. А самое страшное, парень, это под обстрелом в окопе сидеть. Верно. В атаку идешь — тут дело ясное. Вот ты сам, вот вражья траншея, давай жми, пуля дура, штык молодец. Даже когда немец жмет, а ты пятки смазываешь, — тоже все понятно. Делай свое дело, не зевай. А коли артобстрел или, того хуже, минами он тебя закидывает — тут уж самое гиблое положение. Высунуться — ни-ни. Стало быть, ты уже не стрелок. Двигаться тебе тоже никуда нельзя. Лежи знай, да прикидывай в уме — в тебя или мимо. Мимо — стало быть, пофартило, радуйся, солдат. А чему радоваться, спрашивается? Ведь коли обстрел, то какой-то процент пострадавших должен же быть, так? И если не тебя, то твоего же товарища тот осколок заденет. Выходит, и радость не в радость. Так-то, парень.
Говорил он спокойно, с добродушной улыбкой, но слушать его Генджи было неприятно. Он сам не понимал почему. Просто молодое сердце его не принимало такую солдатскую мудрость, которая учила помнить о смерти.
И вот теперь, проводив Рябоштана и вернувшись к своим, он вдруг вспомнил прощальный взгляд ефрейтора, благодарный и почему-то немного виноватый. И он подумал, что теперь смерть не будет для него таким уж далеким, почти отвлеченным понятием, что «процент пострадавших» — это в сущности вполне конкретные люди, его товарищи по оружию, и, может статься, он сам однажды будет в этом числе.
Но эти мысли не привели его в уныние, не расслабили волю. Тем более, решил он, каждый свой час, каждую минуту надо быть солдатом, настоящим солдатом.
По цепи передали: приготовиться к атаке.
И вот они уже вышли из укрытия под свинцовый дождь, побежали, падая и поднимаясь вновь, задыхаясь от бега, переламывая в себе страх, — вперед, только вперед…
За рвом, прижатые пулеметным и автоматным огнем, залегли, стали окапываться. Но какой-то офицер, которого Генджи видел впервые, вскочил, поднял над головой пистолет и закричал во всю силу Легких:
— За мной! Вперед! Ур-р-ра-а!
Не оглядываясь, зная, что солдаты пойдут за ним, он побежал по-молодому легко, как на стадионе. И бойцы поднялись за ним, тоже закричали «ура», побежали, обгоняя друг друга, к кукурузному полю. Генджи мельком увидел среди бегущих лейтенанта Сатыбалдыева, командира своего отделения сержанта Горелика, и не молодого уже, медлительного ярославца Мороза, еще несколько знакомых лиц, но тут же забыл о них, увлеченный бегом, близостью рукопашной, хриплым «а-а-а», плывущим над степью.
Захрустела, ломаясь, стеганула упруго по рукам кукуруза. Здесь, где-то здесь должны быть гитлеровцы. Взгляд метался из стороны в сторону, искал и не находил врага, и палец на спусковом крючке занемел от напряжения.
Стихло «ура». Только металлический шелест, хруст невысокой кукурузы да тяжелое дыхание бежавших рядом солдат слышал Генджи.
А вражеских окопов все не было видно, и люди, слишком рано начавшие бег, стали задыхаться. И вдруг прямо перед ними поднялись из-под земли фашисты в касках и в упор ударили из автоматов.
Генджи упал, успев увидеть, как повернули назад наступающие. Он полоснул очередью по открывшейся вдруг траншее и услышал крик Сатыбалдыева:
— Ложись! Отходить в порядке!
И только после этого, и то не сразу, пришли в себя оставшиеся в живых и открыли встречный огонь, не давая немцам подняться в контратаку.
А Генджи лежал и все строчил из автомата, пока ППШ в последний раз не вздрогнул и не умолк.
Рядом лежал сержант Горелик. Генджи увидел его бледное, с капельками пота лицо, пальцы, судорожно вцепившиеся в землю, и услышал его хриплый, полный страдания голос:
— Генджи… друг… застрели… не могу…
Это был уже не тот весельчак Горелик, которого солдаты в шутку называли заместителем командира взвода по смеху.
— Ты держись, — Генджи подполз к нему, — держись, я помогу. Выберемся…
Тогда Горелик слабым движением руки оттолкнул его и еле слышно сказал:
— Брось ты… я ж понимаю… А ты беги, пока можно… беги…
Но Генджи уже закидывал его руку себе на шею, готовый вытащить сержанта из-под огня, спасти. В это время острая боль кольнула в затылок, и поплыли перед глазами стебли кукурузы, комья земли, высокое небо, — все это закрутилось, смешалось, исчезло…
Сознание возвращалось к нему медленно. Как сквозь сон, услышал он чье-то бормотание. И вдруг понял: говорят по-немецки.
Сразу же заработали четко и ясно мысли. Рядом немцы. Нельзя двигаться, примут за мертвого, уйдут, а тогда… Эх, жаль, что расстрелял все диски. А может, рядом есть годное оружие?
Генджи приоткрыл глаза и увидел Горелика. Как же это он забыл о нем? Ведь сержант ранен, надо перевязывать его…
Совсем рядом захрустела под чьими-то тяжелыми шагами кукуруза. И это равномерное «хырт, хырт» только ранило слух, заставляло сжиматься сердце. Все ближе, ближе… Больше не было сил в бездействии слушать этот хруст. Генджи приподнялся на руках, напружинился, ища глазами автомат Горелика, готовый вскочить и драться до последнего. Автомата почему-то не было возле неподвижного тела сержанта.
Тогда Генджи медленно стал подниматься. Отряхнул колени, с трудом разогнул спину и увидел немцев. Их было трое. Они шли навстречу, спокойно разговаривая между собой, и смотрели на него скорее с любопытством, чем с опаской. И это их равнодушие к нему больше всего поразило Генджи.
— Монгол? — спросил один из них и ткнул его пальцем в грудь.
Генджи, собрав все силы, перехватил его руку, заломил, подставив ногу. Немец, застонав, упал. Генджи отскочил а сторону, затравленно озираясь, увидел лежащую на земле винтовку, бросился к ней, но не успел — сильным ударом его сбили с ног.
Ему связали за спиной руки, потом толкнули сзади стволом: иди. И тут он в последний раз увидел уже застывшие глаза Горелика, и ему показалось, что они сохранили выражение стыда и обиды. «Он видел мой позор», — с болью подумал Генджи.
У него было время подумать о случившемся. Глупо, конечно, поступил он с самого начала, притворившись мертвым. Если бы сразу же раздобыл оружие, сейчас не шел бы под конвоем. Может быть, даже сумел бы прорваться к своим.
И от сознания того, что все могло сложиться иначе, у него совсем разыгрались нервы. Но почувствовав, что дрожит, он вдруг подумал, что немцы совсем иначе могут истолковать его состояние, будут торжествовать: мол, советский солдат дрожит от страха. Не бывать этому! Он распрямил плечи, выше поднял голову. Ему припомнился фильм, который он смотрел еще в колхозном клубе. Там пленных балтийских матросов беляки кидали с высокого обрыва в море, а они до последнего держались гордо, мужественно. И Генджи стал насвистывать «Интернационал», сначала тихо, потом все громче. Он ждал: сейчас разъяренные фашисты начнут избивать его прикладами. Но конвойные по-прежнему шли сзади. Только когда миновали лесок и подошли к саду, один из них весело крикнул: