— Читайте.
Заметка была набрана мелким шрифтом и помещалась в конце полосы. Она называлась «Возвращение Незванского»:
«Слухи о таинственной смерти знаменитого автора детективных романов, к счастью, не подтвердились. 25 августа в Овальном зале Государственной библиотеки иностранной литературы Евсей Незванский, специально прилетевший из Германии, дал пресс-конференцию для московских журналистов, рассказал о своем новом романе, поделился творческими планами. Вел пресс-конференцию генеральный директор издательства „Парнас“ писатель Михаил Смоляницкий».
— Вы говорили, что ваш знакомец крутой журналюга, — проговорил Акимов. — Это называется крутой?
Леонтьев перечитал заметку и взялся за телефон.
— Это писатель Леонтьев. Я хотел бы поговорить с Георгием Владимировичем.
— Минутку. Соединяю.
— Слушаю, Валерий Николаевич, — раздался в спикерфоне голос главного редактора «Курьера». — Догадываюсь, почему вы звоните. Прочитали свежий номер?
— Прочитал. И Паша Акимов прочитал. Он спросил: «И это независимое издание? Это крутой журналюга, который никогда ничего не боялся?». Не знаю, что ему ответить. Не поможешь?
— Кого другого я бы послал на …! Но вам отвечу. Мы стараемся быть независимыми. Получается не всегда. Мы зависим от рынка, это данность, никуда от нее не уйти. Один наш крупный рекламодатель, производитель горнорудного оборудования, позвонил мне и попросил оставить Незванского в покое. Сказал даже резче: прекратите травить Незванского. Дал понять, что иначе никакой рекламы от него мы больше не получим.
— Он такой ревностный почитатель Незванского? — удивился Леонтьев.
— Не думаю, что он читает что-нибудь, кроме «Экономиста» и биржевых сводок. Его заинтересованность мне не совсем понятна. Но я не могу игнорировать его просьбу. Мы и так еле сводим концы с концами. Я согласен с вашей оценкой этого, с позволения сказать, писателя. Филлоксера, паразит на теле российской литературы. С удовольствием раздавил бы эту гниду. Но… Так уж фишка легла, не обессудьте. Уж простите, что я вас разочаровал.
— Бог простит!
Леонтьев швырнул трубку и выругался. Тяжело помолчал, потом сказал:
— Ладно, Паша. У нас есть свое дело, давай им и заниматься…
* * *
«Предположения Ирины о том, что ей теперь придется часто врать мужу, оправдались быстрее, чем она ожидала. Ее неудержимо тянуло к Егорычеву, она выискивала любой повод, чтобы исчезнуть из дома. Она напоминала себе путника в пустыне, измученного жаждой, который никак не может оторваться от колодца, все время возвращается к нему. Благоразумие предупреждало об опасности для всей ее жизни, прямо-таки трубило сиреной пожарной машины, летящей на срочный вызов, но она не могла ничего с собой сделать. Она была ненасытна, Егорычев изобретателен и неутомим. Она словно бы пропиталась его запахом, запахом сильного молодого самца. С этим запахом нельзя было появляться дома. Расставшись с Егорычевым, она ехала на Чистые пруды и подолгу гуляла по бульвару, остывая от горячечного, на грани безумия, жара свиданий.
Рогов ничего не замечал или делал вид, что не замечает. Он много работал, часто задерживался в офисе допоздна. Его бизнес расширялся, фирма укрупнялась, „Дизайн-проект“ становился лидером в своем деле. И если раньше Ирина досадовала, что он редко выкраивает время, чтобы сводить молодую жену в театр или в ночной клуб, то теперь его занятости была рада.
С Егорычевым она встречалась днем в его квартире на Больших Каменщиках. Ее уже узнавал консьерж, отставной военный, приветливо здоровался, но обязательно записывал в амбарную книгу, когда она пришла и когда ушла, как записывал всех, кто приходил к жильцам вверенного ему подъезда. Благодаря его записям милиция быстро поймала двух квартирных воров, это добавило ему служебного рвения. Лишь однажды, когда Рогов уехал в командировку, Ирина привезла любовника в загородный дом. Эти три дня остались в ее памяти ярким праздником вроде венецианского карнавала, на котором она побывала с мужем во время медового месяца.
— Хочу есть, — как-то сказала она, когда для любви уже не оставалось никаких сил. — Накорми меня.
— Есть пельмени, — ответил Егорычев. — Немного слиплись, но „Богатырские“.
— Ну вот еще! — фыркнула Ирина.
Она отвезла любовника в „Пекинскую утку“ на Тверской. В конце обеда незаметно сунула ему бумажник:
— Расплатись, мне неудобно. Платить должен мужчина.
Счет был на три с половиной тысячи рублей. В бумажнике лежало около десяти тысяч, Ирина это хорошо помнила, потому что накануне разменяла триста долларов. Но когда она по пути домой заехала в универсам, то обнаружила в бумажнике только две тысячные купюры. Она удивилась, но не придала этому значения: какое-то недоразумение. Но когда такое же недоразумение произошло во второй и в третий раз, серьезно задумалась.
Сразу вспомнилась давняя история с золотой зажигалкой. Ирина вынула ее из сумочки и дала Егорычеву прикурить, потому что его одноразовый „Крикет“ иссяк. Но при следующей встрече Егорычев уверил ее, что зажигалку она снова сунула в сумочку. Наверное, где-то выронила. Она согласилась: наверное, так. Ее больше заботило, как она объяснит мужу, куда делся его подарок.
Как человек, большую часть жизни проживший в бедности, Ирина любила, чтобы у нее с собой всегда было много денег. Она знала, что может купить все, что захочет, поэтому чаще всего ничего не хотела. Рогов не ограничивал ее в расходах, в бумажнике всегда было триста-четыреста долларов. Но когда она пересчитывала их, почему-то всегда оказывалось меньше.
Еще со времен нищей студенческой жизни Ирина знала о странной особенности денег: их всегда меньше, чем ожидаешь. Но сейчас дело было не в этом. Не без сомнений она решилась на эксперимент. Перед тем как войти в дом на Больших Каменщиках, пересчитала деньги в бумажнике: четыре стодолларовые купюры и около тысячи рублями. Она забыла об этом, как всегда забывала обо всем на свете в объятиях Егорычева. Но на Чистых прудах, когда уже шла к машине, вспомнила. Отрыла кошелек: двести долларов и меньше пятисот рублей. Эта мелочность ее особенно поразила: мало ему показалось двухсот долларов, прихватил и рубли. На мелкие расходы.
Ирина видела, как он живет: перебивается случайными заработками — рисует афиши для окраинного кинотеатра, постоянно одалживается у матери. Она не раз предлагала ему деньги. Он гордо отказывался. Гордость не позволяла ему брать деньги у любовницы. Воровать позволяла.
Открытие было очень болезненным. Оно совпало с ответом на вопрос, живо интересовавший Ирину с самого начала знакомства: какой он художник? Его картинки не вызывали в ней отклика. Но, может быть, она не готова к восприятию современной живописи? Картины других художников, в мастерские которых Егорычев ее водил, тоже оставляли ее равнодушной. Презрительная оценка мужа, назвавшего живопись Егорычева бездарной мазней, не показалась ей объективной. В нем могла говорить ревность, подсознательная, вызванная только тем, что жена проявляет заинтересованность в судьбе неприятного ему молодого человека. Ирина поехала в галерею Гельмана и договорилась с известным искусствоведом, что он посмотрит работы Егорычева.
— Не бесплатно, конечно, — заверила она. — Гонорар в триста долларов вас устроит?
Искусствовед попыхтел короткой трубкой и усмехнулся в густую рыжую бороду:
— Почему же не устроит? Конечно, устроит.
— Только не нужно, чтобы он знал, что это я попросила. Вы приехали по своей инициативе. Услышали, что есть интересный художник, решили взглянуть. Так можно?
— Почему же нельзя? Только это будет стоить дороже.
— Сколько.
— Пятьсот.
Звонок искусствоведа чрезвычайно Егорычева возбудил. Он даже позвонил Ирине на мобильник и отменил свидание:
— У меня важная встреча. Гельман хочет устроить мою выставку. Завтра подъедет его эксперт, нужно подготовиться.
Через день Ирина встретилась с искусствоведом и передала ему гонорар. Он спросил:
— За свои деньги вы хотите услышать правду? Или комплимент?
— Правду.
— Уши от зайца он нарисовать сможет, всего зайца — нет. Такова правда.
— Значит, он бездарный художник?
— Он вообще не художник. Не знаю, кто ему внушил, что он художник.
Бездарь. И вор. Господи, с кем я связалась?
Но эти неприятные открытия никак не сказались на ее тяге к Егорычеву. Она по-прежнему пользовалась любым поводом ускользнуть из дома и оказаться в его объятиях. Но если раньше находилось сомнительное оправдание тем, что она подруга гениального, но пока непризнанного художника, то теперь вполне отдавала себе отчет в том, что не в силах противостоять животной страсти. Он бездарь и вор. Она блядь. Такова правда. Это мучило ее, она казалась себе породистой сукой, которую неудержимо тянет на помойку, вываляться в падали.