Он лежал на открытой платформе, возле укутанных в брезент станков и деталей. А мимо неслись стожки, озерки, перелески, далекие ветряки на буграх. Розоватые тропки убегали к хуторам, деревням. И все это оставлялось для несчастий, поруганий и бед, и не было сил удержать ускользающие горизонты.
Он мучился, думая об этом под стуки колес. И в этот миг со стороны солнца с негромким потрескиванием пулеметов показался «мессершмитт», бледно полыхая под крыльями. Взмыл свечой, отстав в развороте, и начал падать, нацелившись в него, лежавшего навзничь. И такая тоска, и бессилие, и ненависть к чужой машине, что он вскочил навстречу нарастающей точке и закричал, размахивая вещевым мешком: «Ну бей меня, бей меня, гад!» И в раскрытых его зрачках, сквозь ветер, блеск пулемета, вдруг метнулась она, как видение, в своей белой ночной рубахе, закрыв его на секунду волосами, руками, и скрылась. «Мессершмитт» пронесся над головой, откалывая от платформы свежие щепы. А он стоял, потрясенный. В мешке две рваные дыры. Жестяная птица пробита.
Николай Афанасьевич услыхал голоса снаружи. Кто-то еще поднимался на борт, раскачивая стремянку. Начальник участка оторвался от чертежа.
— Директор! Француза ведет!
Они вошли в самолет, директор завода, француз и молодой переводчик.
— Вот, мсье Ленар, смотрите, что вас интересует. Ничего мы не скрываем, ни теперь, ни тогда. Где она, наша скрытность, о которой так часто пишут ваши газеты? Убедитесь сами.
Вступил переводчик. Француз заулыбался, развел руками, произнес ответ, зорко, цепко впиваясь в панели приборов, в кнопки и циферблаты. Переводчик повернулся к директору.
— Вы же знаете, что такое пресса. Не стоит обращать внимания.
Николай Афанасьевич хотел уйти, но они стояли возле трапа и загораживали выход. Николай Афанасьевич их рассматривал.
Директор был стар и давно знаком. Сейчас он хотел казаться любезным, но грубое, гончарно-красное стариковское лицо его оставалось напряженным, неласковым. Волосы торчали алюминиевым жестким бобриком. Зрачки были стальными и острыми.
Француз, нарядный, чернявый, с волнистыми волосами и душистым цветным платком, торчавшим углом из кармана, с золотым кольцом на руке, улыбающийся и приветливый, в то же время холодно, точно озирал самолет, будто прикидывал его тонны и скорости, сравнивая со своей французской моделью, сталкивая их в конкуренции, в борьбе за авиалинии. И в глазах его была та же серая острая сталь.
Николай Афанасьевич видел все это, думал о разности их судеб, забот. Думал и о своей судьбе и заботе.
Тогда он работал в тылу, ремонтируя прибывающие с фронта машины, истерзанные и обугленные, с пробоинами, с мятыми лопастями, выпавшие из бесчисленных виражей и атак военного русского неба. Завод был для них госпиталем, а он — хирургом.
Он сидел в кабине Ила, в борту которого была длинная дыра, словно самолет налетел на отточенный кол и тот распорол его живое нутро.
Он видел засохшую кровь на внутренней обшивке кабины и, сращивая жилы питания, думал о погибшем пилоте.
Кончилась смена, он собирался уйти. Подошел мастер и, просунув в кабину изможденное, костяное лицо, сказал:
— Еще одну смену, ладно?
Он работал еще одну смену, чувствуя кружение в глазах от голодной слабости. Укреплял проводку и старался представить последний полет машины, горящую цель под крылом и лицо человека в кабине, упавшего лбом на прицел.
Когда и эта смена кончилась, он, отдыхая, думал, что надо вставать, перебрасывать через борт свое тело, но над ним вновь склонилось лицо мастера, и сухие, потемневшие губы сказали:
— Еще полсмены, ага?
Он кивнул и начал работать. Держал плоскогубцы, силясь согнуть тоненький проводник. Чувствовал, что не может, что все распадается, исчезает в кружащемся обмороке, захватывает его в бесконечную карусель хвостов, фюзеляжей, носит над стожками, болотцами, крышами деревень. И из этой белизны и кружения, с зимних снежных равнин смотрит она, его Аня, слезно и нежно, стоит среди зябких трав. Когда он очнулся, увидел, что два худых молчаливых юнца примеряют лист для заплатки.
Николай Афанасьевич вернулся на рабочее место. Ему подумалось, что привык к этому самолету, как прежде привыкал и к другим. А потом придется от него отказаться, как отказывался он от других, чтобы после привыкнуть к новому. Но нового больше не будет. Для него это самый последний. Он стар, и пора на покой, и больше не будет у него самолетов. Но он рад, что этот последний самый красивый из всех.
Он знал, что инженеры в КБ вычерчивают профили новых машин. Уже зреют в их головах прообразы иных самолетов. Но строить их не ему. А он станет на покое вспоминать лишь те, что делал сам. И это тоже немало.
Он помнил много машин, врезавшихся в небо винтами. Одни из них, известные всем, тысячами населяли воздух, жили подолгу. Другие только однажды мелькнули над летным полем, удивляя невиданным обликом, и исчезали бесследно.
Он помнил и чужие машины, их винты, кресты и гашетки. Их пике, развороты, полубочки, и свечи, и горящие их тела.
И когда среди раненых Яков и Илов ему попадались пятнистые «харрикейны» и «кобры», он и им возвращал жизнь.
Поколения машин пронеслись над ним, уступив небо другим, которые сейчас гремят, продергивая в синеве белые нити, как крохотные, чуть видные иглы. Но и с этих высот и далей вытесняют их новые серии. Ибо век самолета недолог.
Николай Афанасьевич думал об этом, делая последний свой самолет, и желал ему долголетия.
В тот год, поломав свои брони, он ушел с завода в пехотный полк. Двигался маршами, перебежками и атаками, неся в мешке железную птицу. Слышал, как живет она у него за спиной, обернутая в чистый домашний холст, найденный им в разоренной избе. Солдаты, проведав о жестяной его паве, сперва смеялись, трунили. Потом привыкли.
Так пава, сидя у него за плечами, перепорхнула однажды границу на завитых своих крыльях и уже смотрела на венгерские земли, на далекую синюю стрелку озера Балатон.
Их полк, обмелевший после недавнего боя, встал в оборону редкой цепочкой, преграждая путь выходившему из окружения врагу. Из-за елок на открытое поле выкатывали танки с крестами, волна за волной, и шли на их цепь, закрывая солнце серой занавеской дымов.
Он смотрел на приближение машин, на густую россыпь чужой пехоты. Вынимал из мешка автоматные диски, звякнувшие о жестяную птичью грудь, и готовился к смерти. А она надвигалась на него всеми крестами, дымами и касками. И, когда была она близко, из-за елок вырвались Илы.
Прошли над передними танками, превратив их в высокие взрывы, груды горящей брони. Вторая лавина Илов, грохоча скорострельными пушками, сбросила на танки груз кумулятивных бомб, так что колыхнулся бруствер окопа и глазам было больно смотреть на шипящий белый огонь.
Танки пятились в лес, огибая коптящие груды. Полк поднялся в атаку и с криком «ура!» ударил вслед вражеской пехоте.
Он бежал, задыхаясь, стреляя, слыша, как радостно бьется за его спиной птица.
Николай Афанасьевич закрепил на обшивке кабель. Он пеленал конец в хлорвиниловую изоляцию. Сквозь овальный маленький люк видел раскрытую плоскость крыла с топливными баками и двух парней в комбинезонах, устанавливающих насос, видел их похожие свежие лица, осторожные, точные руки. Вслушивался в их голоса, в их усмешки и шуточки, пытался узнать в них себя, молодого. Казалось, узнавал на мгновение и снова терял. Были они другими.
— Да нам декан говорил, что расщепление космоса и авиации — явление временное. Все равно, говорит, сольются. Зачем ступени сжигать? Не дрова, чтоб ими космос топить! Не напасешься. А первая ступень должна работать, как самолет. Взлетела, доставила груз на орбиту — и обратно на аэродром. Многократное использование, понял? Воздушный паром!
Парень умолк, и Николай Афанасьевич слушал легкое постукивание по металлу, их дыхание. А потом тот же голос сказал:
— А вообще-то тяжело на вечернем учиться. Я даже не думал, честно! За смену вот так устаешь — и сразу беги курсовую делай, в библиотеке торчи. Времени нет нисколько. Позабыл, когда в кино ходил, честно!
— А как у тебя с Зинкой-то? — спросил второй. — Жениться будешь?
— Да не знаю. Наверное, женюсь.
Николай Афанасьевич слушал их голоса, бережные постукивания. И думал: конечно, они другие. Должно быть, в чем-то он этим двоим уступает. А в чем-то, быть может, он этих двоих и сильнее. Старики в чем-то всегда сильнее. Но в чем-то они всегда уступают. Хотя бы уж в том, что не им, старикам, выпадут на долю новые самолеты. Зато уж им, старикам, выпали на долю все прошлые самолеты. Да и много, что выпало им, старикам, на долю.
Тогда он вернулся в город возводить из золы и щебня стальные заводские пролеты. Пришел к своему разбитому домику, где в палисаднике темнела неглубокая рытвинка, сглаженная дождями, ветрами, весенними ручьями с горы, оплетенная травами. Он увидел среди груд кирпича ржавую кровать. Стал выпрямлять и чинить ее завитки. Починив, лежал на ней под открытым небом, глядя в бесконечную синеву, и над ним парил высоко серебряный самолетик.