Мы сидели в ее номере, слыша, как внизу, в ресторане, играет джаз. Она держала на коленях мою рубаху, которую выстирала днем, и теперь штопала разорванный локоть.
— Ваш мундир износился, — улыбнулась она. — В вашей работе доспехи нужны, а у вас обычная льняная рубашка.
— У меня есть очень прочный доспех. Как скафандр. Как водолазный костюм. Но иногда даже рыба носом его проткнет.
Она сидела по-домашнему, простая и милая, и рубашка моя белела в ее руках.
— Вы говорили мне о своих прежних друзьях, которых оставили, — сказала она. — Почему? Почему надо было оставить своих прежних друзей?
— Они стали как памятники. Нельзя дружить с памятниками. Человек обновляет свои интересы и цели, и, если люди вокруг не меняются, он просто уходит от них.
Человек, пока жив, должен идти, обретая все новый опыт, и в этой работе сгорать и изнашиваться. Но увеличивать скорость движения. А они, накопив удивительный, ни на что не похожий опыт, испугались расстаться с ним во имя нового опыта. Испугались новой работы. Они сделали шаг вперед, почувствовали, с чем расстаются и какие труды и потери их ждут впереди, и оглянулись назад. И окаменели. Превратились в соляные столбы.
— А разве вы не глядите назад? Ваши рассказы о детстве, о ваших стариках, о путешествиях по деревням за этими песнями, вышивками?
— Мне тоже это грозит. Если я потеряю движение. Вы же сказали — как самолет! Упаду, разобьюсь! Нельзя останавливаться! Нельзя упускать минуты! У старого были свои свидетели, великие свидетели, и они оставили нам свидетельства. А у нового свидетели мы! Мы должны взять на себя великий труд, войти в абсолютный контакт с новизной и оставить свидетельства!
— Но какая же она, новизна, во имя которой нужно оставлять своих друзей?
Я чувствовал, как что-то в ней, мимолетное, было против меня.
— Нарождается новое слово, новейшее, — сказал я. — Новая реальность, из-под праха, из-под всех обветшалых мыслей, из-под всех бурьянов, могил. Я видел сегодня ее рожденье. Эта реальность пустила корень в нефтяные пласты и недра, до самой мантии, магмы. А соцветьем уходит прямо в космос, в кометы, в спектры сияний. Она фантастична, свежа, молода, как бабочка, в радужных отсветах. Земля, как бабочка, сбрасывает пыльный покров, старый кокон, вырывается, обновленная, в мирозданье! Это надо пережить и увидеть! Этим надо поразиться и рассказать!.. А те — все назад, назад! Цепляются за предания, за родовую память. Из Рюрика уроки хотят извлечь. На том, не ими нажитом состоянии хотят сегодня разжиться… Я отказался! Пусть они там со своими святынями, древностями, пусть по святцам детей нарекают. Я их люблю по-прежнему. Они нужны как музеи. Я бы сам с них бережно стирал пыль, комнатную температуру поддерживал, чтобы сберечь, сохранить. Но мне, знаете, милее другое! Газовая турбина с раскаленным, обугленным соплом, которая глотает в зев пространства, пропускает их сквозь себя!
— Я уверена, вы напишете хорошую книгу, создав ее из красных тетрадей. Вы столько видели. Вы как бы летите над миром на больших скоростях, наблюдая его в полете, в мелькании, с необъятных высот. Но вы должны опуститься. Изнемочь от какого-нибудь внезапного, вас поразившего горя или, может, любви, замереть от страданья, от счастья. И тогда, после этого, ваша книга будет не только книгой ума и внешнего острого зрения. Но и книгой души и сердца. И зрения внутреннего. Это так мне кажется!
Она улыбалась мне, стараясь понять, не обидела ли меня своими словами.
— Нам завтра надо лететь, — сказал я.
— Куда?
— На Сахалин. Там самолеты ведут разведку рыбы. И там проложен нефтепровод. Прообраз будущих, от Тюмени к Находке.
— А я думала, мы здесь еще денек поживем. Город посмотрим как следует.
— Рыба может уйти, а за ней уйдут самолеты.
— Что-нибудь случилось у вас? У вас такой усталый вид!
— Нет, все хорошо. Все прекрасно. Просто нужно спешить.
Мы спустились в ресторан и поужинали.
А ночью самолет, набитый военными, рыбаками, нефтяниками, оторвался от континента и взял курс в океан, к Сахалину. И наутро бледная, влажная синь. Горы в черных лесах. Размытое дождевое облако. И японский дворец с черепицей. Перед входом стояли трофейные самурайские пушки, и русские дети сыпали им в дула красную бузину.
— Я поеду на нефтепровод. Там отросток газовой трассы. Часов через пять я вернусь. Вы не скучайте, ладно? — сказал я, поглядывая на поджидавший меня «газик».
— Не буду скучать, — сказала она. — Я погуляю, мне все интересно здесь. А вы поскорей возвращайтесь.
— Отдыхайте. Завтра улетим на Курилы, а там и во Владивосток. Готовьтесь, оттуда мы в Среднюю Азию… Надо же нам посмотреть на пустыню! По-моему, это эффектно: репортажи с Тихого океана, а затем из пекла Каракумов, семь тысяч километров границы?..
— Если б можно было, вы бы и на Луну долетели?
— Полетел бы, ей-богу! — засмеялся я.
Я поцеловал ее около пушки со ржавым щитком. И мальчишка, сидя на стволе, кинул в нас горсть бузины.
глава четырнадцатая (из красной тетради). Стан «1220»
Газопровод, нагретый солнцем, рассекает цветущую топь черным жгутом. Метелки дрожащих осок, белые зонтики дудников с шевелящимися сонно жуками трутся о трубную сталь. Морошка прислонила зреющую красную ягоду к шершавому железному боку. Малая птичка сидит па трубе и свищет. Я касаюсь рукой темного огромного тела, гудящего сжатым газом, чувствую напряжение проносящихся струй.
Я шел к газопроводу через душные комариные дебри, расплескивая водяные зеркальца, ловя высоко над собой проблеск чуть видного вертолета. Подошел к трубе, как к живой, тронул ее ладонью. Из металла будто смотрят на меня людские глаза, дышат живые губы, говорят о чем-то невнятно. Будто те, кто родил трубу из огня и железа, переплавились в нее, и сейчас все они тут, под бледным северным небом. Я тянусь к ним, неведомым, прислонясь лицом, слушаю их голоса.
Труба для магистрального газопровода диаметром 1.220 миллиметров из прессованной горячекатаной стали. Лилово-сизая, как голубиная грудь. Осыпанная синеватой окалиной, сединой, розоватой ржавчинкой. В блестящих царапинах, с отточенной кромкой. С зеркальными продольными швами, отражающими мерцание сварки. Вся в цифрах и буквах, исписана лихим легким почерком. Гулкая и сквозная, пахнущая озоном и паром. Несущая в тонких стенах удары прессов, ожоги электрических дуг, касания резцов.
Труба круглится на заводской бетонной площадке, пропуская сквозь себя биения и гулы.
Цех похож на гигантский железнодорожный мост, склепанный из лучей, перекрестий, в которые врываются составы, рассыпая искры и снопы морозного солнца. Движутся краны, катятся балки, оплавленные контейнеры. Громыхает в железных холмах. На плакатах разноцветные люди выкрикивают призывы и лозунги. И повсюду скольжение обрабатываемой трубной стали.
В застекленной кабине пресса машинист Степан Медведев давил на рычаги управления, сминая листовое железо в тугие полуцилиндры. На него по рольгангам накатывались листы. Правильная машина пропускала их сквозь свои многотонные губы, выминая все изгибы, все плавные формы, вырабатывая сплошную звенящую плоскость. Резцы выпарывали синеватую дымную стружку.
Степан давил на рычаги, будто чеканил гигантские стальные монеты, и на каждой из них виделся ему профиль жены, гневный, красивый, с рассыпанными волосами.
— Ненавижу! — шептал Степан. — Голос твой ненавижу! Лицо, всю повадку! Пропади, пропади, погибни!
И в уханье, визге цеха слышал в ответ:
«Ухожу, ухожу от тебя! Дурак, черт ревнивый! Только ударь попробуй! От тебя не я, любая сбежит! Губищи твои железные, глазищи железные, ручищи-то вон, в железе! Ухожу, ухожу, надоел!»
Он вспоминал, как она металась по комнате, выхватывая из шкафа платье, белье, сгребая в подол какие-то побрякушки. Пугливо и зло оглядывалась. А он стоял, горбясь и сутулясь, с красными от бессонницы веками, и не было сил ее удержать, умолить, чтоб осталась.
Она ушла, рассыпав флакончики, шпильки, а он остался, сжимая в руках ее полукруглый гребень с мерцающими стекляшками. И мучился: как все случилось? Как свалилась на него эта беда?
Их недавняя свадьба, когда они мчались в разукрашенных шарами и лентами такси по льдистым сияющим улицам. Она выходила из машины робея, краснея, поддерживая длинное платье, неся огромную куклу. А он шагал ей навстречу гордый, зыркая по сторонам на лица родни и соседей, прижимая плюшевого медведя. Вел ее бережно сквозь толпу, чувствуя, как она дорога, драгоценна, как станет он ее беречь до самого последнего вздоха. И прянули на них с верхней площадки ряженые, красноносые, галдящие рожи, чумазые и визгливые. И Васька, дружок по бригаде, напялив на себя сарафан, ходил, как жердь, тиская кнопки баяна.
Она работала официанткой в ресторане при большой гостинице. Проезжая на завод в автобусе мимо огромных пылающих окон, он думал: пусть его милая среди звона тарелок и музыки вспомнит о нем в этот миг. А уж он о ней станет думать всю ночь, штампуя желоба, похожие на обшивку подводных лодок.