Она работала официанткой в ресторане при большой гостинице. Проезжая на завод в автобусе мимо огромных пылающих окон, он думал: пусть его милая среди звона тарелок и музыки вспомнит о нем в этот миг. А уж он о ней станет думать всю ночь, штампуя желоба, похожие на обшивку подводных лодок.
Они виделись редко. То она возвращалась поздно, когда его уже морила усталость. И он успевал лишь обнять ее, коснувшись в темноте губами зернышек стеклянных сережек, ловя от ее волос тончайшие табачные запахи, ароматы блюд и дымов. То он уходил среди ночи, а возвращался среди дня, пропитанный огнем и металлом, неся в себе грохотанье цеха, а она уже убегала, прихорашиваясь перед зеркалом, вправляя в прическу свой любимый гребешок со стекляшками.
Он гнул железо и начинал вдруг тревожиться, тосковать. И однажды в ночной перерыв, как был в спецовке, схватил у завода такси и поехал к гостинице. Вошел в вестибюль ресторана; швейцар его начал бранить за стальную нечистую робу. А он, отводя золоченые мятые галуны, видел ее сквозь стекло, быструю, с летящим подносом, среди гомона, звона оркестра. Она снимала бутылки, дымные блюда ставила ловко на стол. И два седовласых военных с румяными лицами целовали ее руки, а она хохотала.
Неужели в то утро все стало катиться и падать? Неужели тогда, в первый раз поймав на себе ее зоркий, сорочий зрачок, хитрый и быстрый, он испугался того, что ему померещилось?
Он вернулся домой чуть хмельной, задержавшись после смены с ребятами, выпив пива у ледяного ларька, где они стояли гурьбой, раздирая на волокна леща. Вернулся и хотел обнять ее, погрузить в ее белые волосы свое горящее с мороза лицо. Но она увернулась от его губ и дыхания, ускользнула от рук: «Уйди! Да оставь ты!» И он весь сжался от боли.
Раз увидел он на ее руке перстень с камнем. Вырвал, стал спрашивать подозрительно, зло: «Откуда взяла?» Распалялся, топал ногами, радуясь тому, что мнет ее своим гневом, своей грубостью, бешеными своими словами. Она молчала и слушала, а потом вдруг вскрикнула тонко, кинулась с визгом отнимать у него кольцо. Кричала, что это подарок, тот, кто дарил, не чета ему, обещал еще брошь подарить.
Он не мог никогда подумать, что существует такая боль, такое слепое бешенство. Он ударил ее в лицо, кинул в форточку перстень под колеса машин. Слыша ее крик и рыдания, выбежал вон из дома.
Вернувшись со смены, на грани ночи и утра, когда улицы белы и пустынны под ртутными фонарями, он поднялся и не застал ее дома. Ждал, тоскуя, у синеющих медленно окон — неужели случилась с ним небывалая беда? Неужели ушла она, его милая с белыми волосами, вносившая когда-то в дом синеглазую куклу?
Степан Медведев давил на рычаги, пропуская под пресс стальной раскрой. «Ненавижу ее, ненавижу!» И в грохоте, в блеске поршней чудилось ему ненавистное и любимое ее дорогое лицо.
Платформа на рельсах принимает на себя заготовки. Они въезжают, тяжелые, как ракеты, заряжают платформу. И она катится грозно, словно подвижная старт-площадка.
Торговый лоток стоит у самых рольгангов. Продавщица в белом халате, ухмыляясь, шлепает гири, щурит на стрелку весов зоркий зрачок.
Женщины в робах и касках уносят кульки и авоськи. Разрубленные поросячьи головы выставили влажные ноздри, блестят клыки, стиснуты веки в белых опаленных ресницах. В рассеченных загривках розовеют кости и мозг. А мимо, как железные топоры, идут заготовки, ударяя с хлюпаньем, хрястом.
Электросварщик Кирилл Седых нацелил зеленые молодые глаза в узкий проем, где медленно двигалось тело трубы, шипела непрерывная вспышка и три электрода, сгорая, стягивая намертво шов на огромном темном цилиндре, выводили на нем алый лампас.
Кирилл регулировал ход электродов, окуная руки в синие отсветы, чувствовал взрывы дуги. А мысли его были о том, как вчера в кафе отплясывал он жаркий танец. Они танцевали, касаясь друг друга ладонями, лицами, вздохами.
Сегодня он отправится на курсы бульдозеристов и станет бережно переводить рычаги, разворачивать ковш, что ведет агрегат по черной таежной гари, и розовый цветок иван-чая качается на груде гнилья.
Ему нравилась сварка в цехе, запах горячей стали. Нравилась подруга, блеск ее зубов. Но жизнь томила его огромностью далеких разливов, вечных северных зорь, другими встречами, голосами.
В детстве отец, машинист тепловоза, брал его с собою в поездки. Сажал перед огромным толстым стеклом, и Кириллу казалось, что о лоб его и глаза расшибается Уральский хребет, распахиваются горы в цветах, пролетные города и заводы, и голова кружилась от скорости, блеска и счастья. Отец усмехался, сжимая во рту ветку белой черемухи, гнал тепловоз к океану.
Потом Кирилл служил на границе, плавал на погран-корабле. Рыбаки подарили команде мешок свежепойманной рыбы. В кубрике, рассыпав по столам льдистые синеватые вороха, под дизельный рев, толкавший корабль вдоль кромки нейтральных вод, они потрошили рыб, выпарывая из них икру и молоку, шмякали в таз, посыпая розовеющей солью. А когда объявили тревогу, они, бросив глазастых рыбин, бежали с автоматами. Чужая шхуна с клетчатым флагом пыталась уйти, оставляя пенистый след; они, пробегая мимо орудия, прыгали через борт, в скопище сетей и лебедок. Чужой капитан дрожал побледневшим лицом, шхуна гасила бег, а потом на буксире шла за стальным кораблем. Усталые, потные, они вернулись в свой кубрик, и синие рыбы лежали, будто разметало их взрывом.
Он хотел испытать свою жизнь на самых высших пределах. Подниматься в небеса в самолетах. Опускаться под землю во тьму антрацитовых лав. Он варил трубу и думал, как весной поедет на Север, в волнистые тундры.
Там с аппаратом и маской оседлает гигантский жгут магистрали. Станет узнавать свои трубы, наращивая бесконечный железный стебель до самого океана.
Заготовки надвигались на сварочный стан. А Кириллу казалось: катятся гигантские люльки, в них лежат стальные младенцы, и стальная огромная мать вынимает их бережно, прижимает к огненному соску.
Трубы текут по рольгангам, как рыбы по огромной реке.
Оператор Анна Сулимова в стеклянной будке похожа на диспетчера аэропорта. Трубы внизу будто ревущие самолеты на бетоне. Они то приземлялись, то взмывали, вспыхивая хвостовыми огнями. Анна Сулимова рассылала трубы по линиям, а сама тревожилась и вздыхала: что ее теперь ожидает?
Сегодня подошел к ней бригадный профорг и сказал: «Ну, Анна, пеки пироги. А мы те шампанского купим, проводим тебя на пенсию». Она засмеялась в ответ, а теперь вдруг представила, как сидят вдвоем с мужем, старые, бездетные, в тихой своей квартире и текут за морозными окнами серые коротенькие деньки.
«Да что же это такое? Как же оно вдруг набежало?»
Двадцать лет, как единый день, с уханьем, вспышками света. И там, далеко, в начале этого дня, она, молодая, с певучим мордовским выговором, вся еще пахнущая деревенскими сенокосами. А потом потекли несметные скопища труб, сливаясь в огромную реку. И на этой реке всплывали чьи-то свадьбы и новоселья, проводы на пенсию и поминки. А потом опять смыкалась серая стальная река.
Она пыталась вспомнить свою деревню, кустаря-соседа, катавшего пимы из мокрой пахучей шерсти, и себя, девчонку, помогавшую ему, выкладывавшую на пимах узор из цветных волокон. Но трубы ползли, громоздились, и все тонуло в их звоне и скрежете.
Она увидела холмы за околицей в серых березах и коров, выбредавших из леса, выносивших на спинах красные осенние листья. Но это трубы двигались мимо будки непрерывным стадом, остывали на них капельки сварки.
«Да как же одной оставаться? Как же мне быть без завода?»
Она вспомнила, как пускали этот новый огромный стан. Играл оркестр. И под крики, под гром оркестра выползала первая большая труба. И Анна из новой стеклянной будки направляла ее вдоль цеха.
И с тех пор пластмасса на рычагах отшлифована ее ладонями. И она каждый день торопится сюда с таким чувством, что трубы ее заждались и каждая, проходя, обдает ее радостным ревом.
«Так как же меня на пенсию? Как же я жить-то буду? Пойти попросить директора? О чем его попросить?» — беспокоилась и пугалась Анна.
А мимо текли и текли круглобокие стальные киты.
В огнях и стуках трубу готовят к ее будущей судьбе и работе. Там, на газовых трассах, брошенная в топи, пески, она, как тончайшая пуповина, опущенная в подземное варево, понесет в себе дикие соки, булькающие пузыри.
Трубы готовят к плазменной резке. Охаживают их и оглядывают, сдувают, как с шерсти, пыль. Человек в пластмассовой каске наклоняется к ним, будто шепчет, успокаивает, а они тревожно гудят.
Иван Чумаков, включив плазмотрон, зажег в трубе яростное рыжее солнце, раздувавшее капли металла. Луч выпаривал сталь в надрезе, уносил ее свистящим огнем. А Иван вспоминал, как вчера хоронил своего фронтового друга Петра, умершего от осколка, полученного в давнем бою. Все эти годы осколок медленно двигался к сердцу, будто продолжался полет снаряда из немецкой танковой пушки.