День-другой ушел у меня на то, чтобы разобраться, кто из них кто. Я называю их детьми, хотя, разумеется, на самом деле они ими не были. По восемнадцать-девятнадцать в среднем, а одному, тучному бородачу Джо-Джо, было уже двадцать три, хотя его возраст и не давал ему никаких привилегий в этой компании. На самом деле в нем было даже больше детского, чем во всех остальных, парень был настолько склонен к шутовству и смехотворным небылицам, что и поверить трудно. Серьезным Джо-Джо становился лишь тогда, когда усаживался покурить: марихуана настраивала его на философский лад. Излюбленная его тема — братство. Любого, независимо от пола, он называл «чувак». Отказавшись дернуть из его косячка, вы словно наносили ему смертельную рану. «Эх, чувак, — произносил он в таких случаях с невыразимой печалью, — эх, чувак». В отличие от Коннора, второго юнца, он, похоже, не испытывал романтической привязанности ни к одной из девиц, вероятно, из-за своей тучности. Ребят вроде него я когда-то знавал в школе, помня о своих объемах, те предпочитали ограничивать свою сферу общения с леди ролью собутыльников. Однако именно Джо-Джо со временем взялся разгребать газетные завалы, устраивая — следуя указаниям Лэнгли — похожие на лабиринт проходы среди высоченных глыб плотно слежавшихся газетных кип.
Коннор, или Кон, был малый простой и, как я понял, с иссиня-бледным лицом, длинной шеей и в очках с толстыми стеклами. Рубашек он не носил, ходил в джинсовой куртке, распахнутой на его безволосой груди. Время он проводил, рисуя комиксы, где мужские ноги и женские груди, а также задницы были страшно преувеличены. Лэнгли рассказал мне, что комиксы были достаточно хороши на свой лад, хотя выглядели отталкивающе. «Слегка сюрреалистичны, — сказал он. — Такое впечатление, что они славят жизнь как некий эротический сон». Я спросил Коннора, что он хочет сказать своими рисунками. «Не знаю», — буркнул тот в ответ. Он был ужасно занят: расчистил себе уголок в музыкальной комнате и расположился на старой классной доске, которую моя мать приобрела для меня, когда я был еще слишком мал, чтобы ходить в школу.
Две девицы (Рассвет и Закат — такие имена они сами себе выбрали) порхали возле Коннора, донельзя увлеченные непристойными приключениями его персонажей. Естественно, своих грудастых девах он копировал с них. Однажды Лэнгли сообщил мне, что Коннор и нас изобразил в своих комиксах.
— Ах, беспощадное искусство, которое пожирает мир и тварь любую в нем! — вздохнул он.
— И как мы там выглядим? — полюбопытствовал я. — Что он заставил нас выделывать?
— Мы — два старых седых распутника с маленькими головками, выпученными глазами и торчащими, как у козлов, зубами, у нас распухшие коленки, а на ногах чудовищные башмаки, — сказал Лэнгли. — Мы вроде как танцуем, тыча указательным пальцем в небо. Щиплем дам за попки и держим их вверх тормашками, чтоб юбки падали им на головы.
— Какая проницательность, — заметил я.
— Я хочу купить эти комиксы, когда он их закончит, — сказал Лэнгли. — Когда-нибудь музеи станут предлагать за них большие деньги.
Лэнгли сообщил, что Рассвет и Закат милы, но вот по части мысли особо не блещут. Они носили длинные юбки, сапоги, куртки с бахромой, расшитые бисером повязки на лбу и браслеты на запястьях. Обе были выше Коннора и выглядели как сестры, если не считать того, что волосы они красили в разные цвета, одна была блондинка, другая темно-рыжая. Поначалу я думал, что они поведут своего рода состязание за парня, в чем сами постесняются признаться. Но все оказалось вовсе не так. В духе времени они делились им, и парень покорно на это шел, деля ложе с каждой по очереди, как это принято в любой полигамной семье, где все целый день на глазах друг у друга. Мне сообщил об этом слух: удалившись к себе в спальню наверху и лежа в постели, я слышал, как они принимались копошиться в подвальной комнате, которую облюбовали себе для спанья.
Откуда они родом, в каких семьях жили, я так и не выяснил, если не считать того, что Лисси призналась мне, что выросла в Сан-Франциско. Я мысленно рисовал их себе по голосам и по шагам — еще, возможно, и по тому объему воздуха, который они вытесняли. Самой яркой из них была Лисси. Обычно именно она придумывала, чем компании заняться в зависимости от того, что попадалось ей под руку во время рейдов по нашему дому. Она являлась с портновским манекеном, валявшимся под грудой другого барахла в гостиной, и на полдня все три девицы становились модельерами, подрезая и подгоняя кое-какие из старых вечерних платьев нашей матери, висевших в гардеробной ее спальни. Я не возражал. Лисси была малышкой с короткими вьющимися волосами, ее собственное платьишко доходило ей до коленок. «Я сама его сшила, — рассказывала она мне своим приятным звонким голоском, — и сама красила в такие разводы желтого, красного и розового. Вы понимаете, что это за цвет, когда я его называю?» — поинтересовалась она. Я заверил, что понимаю.
Забегая вперед, скажу, что проживут они с нами целый месяц, эти хиппи. Они уходили и приходили как им вздумается. Могли отправиться на концерт какой-нибудь рок-н-ролльной группы и пропасть на пару дней. Могли наняться в качестве прислуги, заработать несколько долларов, уволиться и жить на эти деньги, а потом опять подыскивать какую-нибудь работу. Был всего один момент, когда, повинуясь какому-то астрологическому воздействию, они все разом уходили утром на работу: Лисси продавщицей в книжный магазин, Рассвет и Закат официантками в закусочную, ребята телефонными агентами в страховую компанию — и приходили домой вечером, ни дать ни взять, обычная банальная буржуазная семейка. Столь причудливое положение звезд длилось почти неделю.
Полагаю, судя по тому, что время от времени переночевать к нам заходили и другие, подобные им, о нас пошли слухи, и мы стали частью целой сети таких общежитий — или «вписок», где народ мог найти приют на ночь. Но, уверен, наша была единственной «впиской» на верхнем конце Пятой авеню, что придавало нам особый статус.
Жившие своей жизнью, эти дети были куда радикальнее в критике общества, чем антивоенные активисты или поборники гражданских свобод, которым газеты уделяли так много внимания. У них не было никаких поползновений что-то улучшить. Они попросту отвергли всю культуру целиком. Если они пришли на антивоенный митинг в парк, то только потому, что там звучала музыка и было приятно посидеть на травке, выпить винца, покурить травы. Они жили как перекати-поле, избрав для себя бедность, и были слишком молоды и бесшабашны, чтобы подумать, чем в конечном счете отплатит им общество. Мы с Лэнгли могли бы им рассказать. Они увидели в нашем особняке Храм Несогласия и сделали его своей собственностью, так что, если б мы сказали: «Посмотрите на нас, посмотрите, кем вы можете стать», — это ничего бы не изменило.
Честно говоря, мы были слишком очарованы этими ребятами и захвалены ими, чтобы говорить им хоть что-то удручающее. Вы думаете, что Лэнгли бесило то, как они устроились в доме. На время еды молодежь завладевала кухней: Рассвет и Закат готовили кучу овощного рагу (мяса никто из них, разумеется, не ел), — спали же они там, где отыскивалось местечко. Могли одновременно занять все туалетные комнаты в доме, но они были интересны нам, к их манере выражаться мы относились, как родители детей, которые еще только учатся говорить, и непременно сообщали друг другу какое-нибудь проскочившее словцо или фразу, которых не слышали прежде. «Опустить», — говорили они, когда требовалось кого-то утихомирить или унизить. Не путать с тем, что делают с периодически больным животным. «Врубиться» значило испытывать возбуждение: странно, думал я, что эта так любящая землю вегетарианская шайка пользуется выражением из сферы электроники.
Толстяк Джо-Джо однажды вернулся из своих странствий с электрогитарой и рупором. И тут же весь особняк сотрясли дикие звуки, от которых звенело в ушах. По счастью, я в это время был наверху. Джо-Джо рванул какой-то громоподобный аккорд, и, когда тот замер, он пропел строчку из песни, засмеялся и рванул еще один нестройный аккорд, пропел еще одну строчку и засмеялся. Через некоторое время я привык к гитаре Джо-Джо: тот понимал, что никакой он не музыкант, просто играл в такую игру — придумка, которой он забавлялся, даже предаваясь ей всей душой. Раз он дал мне эту гитару. Струны больше походили на кабели и были натянуты на цельном куске древесины, по форме напоминавшем автомобиль с плавниками. Мне бы в голову не пришло назвать это музыкальным инструментом. Звук ее напомнил мне о тех стародавних искусниках, которые играли на пиле, сгибая ее туда-сюда и водя по ней скрипичным смычком, во время водевильных представлений.
Одна из плохо спетых Джо-Джо песен заинтриговала меня. Начиналась она словами «Доброе утро, ложечка чайная». Мы с Лэнгли обсудили ее. Он считал, что песня говорит об одиночестве поющего, иронически обращающегося к столовому прибору за завтраком.