Участковый от души загрохотал смехом и снял норовившую свалиться форменную фуражку, под ней обнаружилась обширная лысина, по бокам которой вились остатки некогда кудрявых волос. Здесь Хаймек чуть-чуть успокоился, решив, что человек, у которого такая гладкая и сверкающая голова, просто не станет ни с того ни с сего бить маленького мальчика. Ни по животу, ни даже по заду. Но, вспомнив про распухшее и до сих пор пылавшее ухо, на всякий случай отодвинулся подальше от стула.
Милиционер заметил это.
— Ладно, не сердись, — сказал он добродушно. — Больше твое ухо тоже не трону. Что, очень больно?
— М-м-м, — сказал Хаймек.
Внезапно участковый поднялся, надел фуражку и, одернув гимнастерку, коротко бросил, приняв какое-то решение:
— Ну, значит, так… Хаим Онгейм. Считаю до трех. Если на счете «три» ты не исчезнешь отсюда — точно брошу тебя в карцер, и пусть тогда голодные мыши сами разбираются с тобой. Р-р-р-аз!..
До трех ему считать не пришлось.
18.
В тот день Хаймек не пошел на базар. Мама попросила его посидеть с ней. Вот он и остался. Сел рядом с ней и сидит.
Сидеть рядом с мамой ему неприятно: такой от нее идет запах. Временами он даже спрашивал себя а мама ли это? Она казалась ему совсем незнакомой, совсем чужой женщиной. Эта женщина с коричневой сморщенной кожей ему незнакома. Только глаза ее он узнает — огромные, ввалившиеся. Этими глазами она и смотрит на мальчика. На него и сквозь него. Это все, что осталось от мамы. Ее взгляд да еще сверкающая искорка, отражаемая золотым зубом. Мальчик смотрит на золотой зуб, и ему кажется, что он видит старого друга.
Сейчас мама открывает пересохшие губы и что-то хрипит. Похоже, она хочет сказать что-то своему сыну. Хочет сообщить что-то важное. Но мальчик слышит только хрип и клокотание.
Мама лежит на боку, она судорожно сучит ногами, словно пытаясь освободиться от невидимых оков. Хаймек смотрит на мамины ноги. Ему стыдно. Мамины ноги обнажены выше колен, и Хаймеку отчетливо видны гнилостные пятна. Это от них исходит такой ужасный запах. Запах разлагающейся плоти. Запах смерти.
Хаймек берет папино пальто и пытается прикрыть им маму, но она ногой отбрасывает его, и снова мальчик не может отвести взгляда от обнаженных ног этой совсем незнакомой ему женщины. Его мамы.
Он становится рядом с ней на колени.
Ее голова, остриженная наголо и казавшаяся от этого совсем маленькой и даже какой-то усохшей, сейчас непрерывно терлась о грубую ткань пальто, рот открывался и закрывался, как у пойманной рыбы, и это, как и ее изменившийся до неузнаваемости облик, повергало Хаймека в ужас. В эту минуту он понял: мама умирает. Какая-то часть его существа даже испытала облегчение от этой простой мысли — он ведь в последнее время часто думал об этом. И, быть может, тайно даже желал? Когда мама умрет, виделось ему, жить станет легче. Не нужно будет приносить каждый день еду. И вообще… со смертью мамы он станет свободным. Таким же, как его друг Ваня. Они смогут проводить вместе столько времени, сколько им захочется, а то и гулять всю ночь напролет.
Он сам испугался этих своих мыслей и посмотрел на маму. Может быть, в эту минуту она слышит все, о чем он только думает. Но мама лежала неподвижно. Лежала, вытянувшись, притихнув, и смотрела на Хаймека своими большими, широко раскрытыми глазами… но его она уже не видела. Зрачки ее подернулись полупрозрачной пленкой, челюсть отвисла. Хаймек замер, надеясь, что в самое последнее мгновение мама скажет ему что-то очень важное. Хоть что-нибудь. Ведь не могла же она уйти из жизни, не сказав ему на прощанье хоть что-то. Оставить его одного…
В проеме двери показалась голова, утонувшая в черной бороде. Возникла и исчезла. Через короткое время бородач вернулся в сопровождении четырех молчаливых носильщиков. Хаймек уже видел их. Многие в эти дни видели их. Это были представители «Хеврат каддиша», еврейского похоронного братства. В свое время они забрали Голду. Они забирали любого еврея, которому довелось умереть в квартале, где расселились, жили, мучились и умирали евреи-беженцы.
А теперь пришла очередь его мамы. Вскочив на ноги, Хаймек громко спросил бородача:
— Куда вы хотите забрать мою маму?
— Тихо, шейгец! — сказал обладатель бороды. — Сиди здесь тихо и жди.
И мальчик остался один. Наступившая тишина давила ему на плечи тяжелее мешка с ячменем. Теперь он уже не думал о свободе. И о Ване он тоже больше не думал. Мама — вот кого ему не хватало. Он потрогал пальцем грубую ткань папиного пальто. Мама! Если бы он сумел вовремя достать для нее чуть-чуть овощей… пусть даже морковку… может быть, тогда она успела бы сказать ему то, что хотела. Но ведь теперь сезон арбузов, мама. Сезон арбузов, понимаешь?
— Хаим! Хаим… — донесся до него чей-то голос.
Мальчик вскочил.
— Я… я здесь…
Перед ним стоял бородач.
— Собирайся, Хаим.
— Куда?
— Проводи свою мать…
Они шли бок о бок — бородач огромными шагами, размахивая руками и время от времени кончиками пальцев касаясь головы Хаймека, словно проверяя, здесь ли он еще; мальчик трусил сбоку, стараясь не отстать и не потеряться. Все это время до него доносилось невнятное бормотание мрачного спутника. Хаймек приблизился к чернобородому вплотную, вслушиваясь. В нос ему ударил кислый запах давно не мытого тела, но он не отстранился. «Да, да, — донеслось до него, — евреи умирают. Мрут. Дохнут, как мухи. Это наказание за наши грехи, это кара. Вчера — отец, сегодня — мать, а завтра… Кто завтра? Была еврейская семья — и вот уже нет ее…»
От этих слов холодная рука страха сжала сердце Хаймека, но и тогда он предпочел не отставать от своего проводника ни на шаг. Вдруг чернобородый еврей на полном ходу остановился так, что мальчик буквально налетел на него. Огромная рука развернула Хаймека, огромная фигура нависла над ним, огромные пальцы, буйно поросшие волосами, схватили его за подбородок. Лицо исполина нависло над ним, и горящие глаза оказались на одном уровне с глазами мальчика.
— Ты, — раздался голос, и Хаймека накрыло облако смрадного дыхания, вырвавшееся из-за стиснутых желтых зубов, — ты, Хаим… Ты ведь уже не младенец… Сколько тебе лет, Хаим?
Хаймек молчал. От вони, исходившей от этого человека, его чуть не стошнило. А кроме того, он не представлял, что он должен ему ответить. Мама никогда с ним об этом не говорила. Она вообще почти совсем не говорила с ним в последнее время. Она говорила только с папой… но ведь папа давно уже умер…
Бородач изо всех сил сдавил мальчику подбородок. Брызгая слюной мальчику прямо в лицо, он уже не говорил, а кричал:
— Кто? Кто завтра? Кто следующий? Я тебя спрашиваю! Тебя…
У Хаймека свело челюсть. Ему казалось, что еще немного, и у него хрустнет и сломается шея. С трудом ворочая языком, он пробормотал:
— Я… не… знаю…
В тот же момент огромный еврей выпустил подбородок мальчика и отвесил ему оглушительную оплеуху.
— Не знаешь? — проревел он, снова обдавая Хаймека запахом зловонного дыхания. — Не знаешь? Ты должен знать! Не ты, Хаим! Ты должен остаться. Ты должен выжить! Ты понял меня? Понял?
Его голос гремел столь угрожающе, что Хаймек побоялся даже заплакать. Прямо перед его лицом поднималась и опускалась черная борода, тошнотворный смрад вырывался из широко раскрытого рта, налитые кровью глаза готовы были, казалось, вылезти из орбит.
— Не ты! — ревел чернобородый. — Хаим, сын Израилев, не ты… не ты…
Мальчик уже перестал что-либо понимать. Давно уже он не испытывал такого ужаса. Он потрогал рукой свою распухшую щеку и забормотал, непрерывно кивая:
— Нет… не я… не я… Я не хочу… умирать… не хочу, чтобы ты… обзывал меня сыном Израилевым… Я хочу… к маме.
И тут наконец он расплакался.
Помощь пришла с неожиданной стороны. Страшный бородач, взяв своей волосатой лапой руку мальчика, стал утешать его совершенно другим, чем раньше, голосом — тихим и мягким…
— Ну, ну, — говорил бородач. — Ну, ну, Хаймек, сынок… не надо. Не надо плакать. Я не хотел сделать тебе больно. Идем, нам надо поторопиться.
И вот они снова идут, только на этот раз чернобородый великан старался соразмерять свои шаги с шагами Хаймека, так что мальчику почти не пришлось бежать.
Холодный ветер свободно гулял в дырявой одежде мальчика, и вскоре он почувствовал, что замерзает. Холод потихоньку завладевал и окутывал его с головы до ног. Только от руки бородатого человека шли к мальчику согревающие теплые волны, так что постепенно Хаймек почувствовал себя чуть-чуть лучше; по крайней мере, он не был сейчас одинок.
Они остановились перед глинобитной хижиной, по цвету неотличимой от земли, на которой она стояла. Было такое впечатление, что и выросла она прямо из этой земли. Темнел прямоугольник входа, но дверь отсутствовала. По обеим сторонам дверного проема сидели две старухи. Их белые космы выбивались из-под платков. Они сидели, поджав ноги, и широкие платья их опускались до земли, как колокол.