Взрывы смеха раздавались с правого борта. Леонард, окруженный женщинами, подбрасывал что-то в воздух. Таня подошла поближе. Режиссер бросал чайкам окурки, которые услужливо протягивали ему со всех сторон. Шведская чайка хватала окурок и начинала носиться над кораблем, не глотая и не бросая добычу.
Тане снова стало легко. Чудес не бывает. Бывает проникновенный мужской голос и русский романс, застигающий тебя врасплох, — только и всего.
Чем ближе к берегу, тем больше спрос на переводчицу. Она всем нужна.
— Танечка, вы мне не поможете в Стокгольме? Мне бы надо фен продать.
— Мы четыре бутылки «отборной» взяли. Где их можно толкнуть? Нигде? А обменять?
На берег выпускали по очереди. Сперва иностранных пассажиров, потом пищеблок и артистов. Сверху Таня увидела: по трапу весело сбегал Леонард, приобняв девицу из «Хибинских огней».
В музей под открытым небом пошло всего десять человек, музейщиков по специальности. Остальные быстро разбежались в разные стороны и правильно сделали — всего один день в Стокгольме. Таня бывала здесь много раз с тех пор, как начали пускать за границу, и могла себе позволить просто посидеть у воды на скамейке, вытянув ноги. «А что бы я написала про два счастливых дня? — не выходило у нее из головы. — Поступила на филфак? Пожалуй. А еще? Не знаю. Первый раз попала за границу? Не подтвердился плохой диагноз?»
Второй счастливый день никак не вспоминался. А может быть, за тридцать пять лет его и не было.
1999 год
В семидесятые годы любили физиков. Как живут ученые, мы видели в кино. Утром в лаборатории физики ускоряют частицы, а после обеда — кофе с сигареткой — пишут на доске абракадабру. Один, вдохновенный, рассказывает о проделанной работе, а другие — в белых халатах — молчат, скрестив руки на груди. Потом споры, ироничные реплики. Поздно вечером ученые идут домой, дождь, одинокий трамвай, девушка смотрит вслед. Пошли титры.
Чтобы познакомиться с физиком, надо было ехать на каникулы в Карелию, на скалы. Там были обнаружены стойбища неженатых мужчин, по большей части с естественных факультетов. Мужчины часами висели на каменной стене, выбирая, куда бы поставить ногу. Рядом со скалолазами висели молодые женщины: хотели создать семью, для этого и приехали. На скалу я так и не смогла залезть. Все время промокали кеды, а ночью от холода болели зубы. Соседка по палатке, выбираясь наружу, наступала мне на лицо. Другие пели у костра и потом вспоминали это время как счастье, а я бродила в одиночестве и думала: тут неуютно, да и наскальным ученым я не нужна.
Когда тебе двадцать семь лет, то ты просыпаешься в недоумении, а засыпаешь в тоске: почему меня замуж не берут?
Был один доктор биологических наук, временно работавший на приеме стеклотары. Но тут пахло диссиденством и прослушиванием телефона. Начинать жизнь с приговора «невыездная семья» не хотелось.
Другой вариант был молодым прокуренным гуманитарием с небольшим набором софизмов на каждый день: «пустота генерирует структуру» или «я устал от мифологического континуума». Иногда этот культуролог спускался на землю и развлекал меня рассказами на тему: как убежать с Родины и чтоб не поймали.
— Мы после войны жили в Прибалтике, я еще в школу не ходил. Когда Эстония стала советской, дядя Хуго и тетя Тамара начали запасать гусиный жир. В один прекрасный день они обмазались жиром, чтобы не замерзнуть, надули автомобильные камеры и переплыли в Финляндию. Всего сто километров, ерунда. Там и жили с пятьдесят первого года, их внуки и сейчас там живут… А одна чешская семья, родители и трое детей, сшили из плащей «болонья» воздушный шар, накачали газом, взяли велосипеды, еду — и перелетели в Австрию. Шар опустился где надо. Чехи — прыг на велосипеды, и в полицию, сдаваться. Домашние пирожки остыть не успели.
Эти сюжеты волновали моего эстета, и я подозревала, что от меня он тоже найдет способ сбежать. Что бы я ни думала про будущего мужа, мне никогда не приходило в голову, что у него может оказаться мама и с ней придется если не жить, то хотя-бы разговаривать.
Жених нашелся — так всегда и бывает — там, где его меньше всего ждешь, по месту жительства. Первый раз я увидела его в нашем проходном дворе. Он шел, погруженный в себя, загребая ногами листья, руки в карманах, под мышкой портфель. Мне он показался человеком одиноким и несчастливым. Но не безнадежным.
Тут можно было работать. Я отнесла его к группе высокоорганизованных позвоночных. Признаки: имеется череп, круглоротые. Глядя по утрам в окно, я установила: через наш двор он проходил к трамвайной остановке и уезжал на тридцать первом номере. Тогда и я стала выходить в половине девятого, и мы ехали в одном трамвае. Он доезжал до стрелки Васильевского острова, а потом исчезал во дворе Академии наук.
Через полгода мы поженились. Его мама, Вера Романовна, была в молодости вылитая Любовь Орлова. Когда я смотрела на ее фотографии сорокалетней давности, меня удивляло, что и в восемнадцать лет у нее была та же прическа, что и теперь: волосы на прямой пробор, и на висках — фестончики. Чтобы сохранить эти доисторические белокурые волны, она все время поправляла их, формировала. Вера Романовна часто доставала зеркальце и задумчиво гляделась в него: проверяла, не утратила ли чары. Она действительно была очень красивой, а для своих ровесников — идеалом. Про себя я называла ее «мисс тридцатые годы».
В тридцать седьмом году она убежала из Перми, чтобы тень от арестованных родителей не пала на ее молодую жизнь. Поплакав, Вера вычеркнула прокаженных стариков из своей биографии, захлопнула дверь, ведущую в преисподнюю. В том же году она поступила в институт в Ленинграде.
— На меня приходили смотреть с других факультетов, — говорила она, листая альбом с фотографиями. В этом альбоме лежала неприклеенная карточка, она всегда выпадала, когда кто-нибудь брал альбом в руки. Снимок был сделан в фотоателье, уже при советской власти. Молодой священник сидел у столика возле картонной колонны, а рядом, склонив головку на плечо, стоял херувим: моя свекровь.
Я выпросила этот снимок у Веры Романовны и через много лет показала его сыну-школьнику.
— Как ты думаешь, кто это такой?
— Поп Гапон. Нет? Тогда Распутин.
Первый раз я встретилась с будущей свекровью на нашей даче. Приехала на выходные и рано легла спать. Меня разбудила сестра.
— Вставай, там приехала мать этого… Как его… Ну, твоего, в общем.
Я накинула рваный халат и босая вышла на крыльцо. Передо мной стояла моложавая блондинка в шляпке с вуалью и розовом костюме в талию.
— Я мама Феди. Он мне срочно нужен.
— А Федора тут нет. Он сюда и не собирался…
— Но вы же ездите с ним сюда, он мне сам говорил.
И чего ты нервничаешь, думала я. Федора твоего я уже совратила. И вообще — не представилась, не поздоровалась…
— А как вы нас нашли?
— Мы с Ефимом Михайловичем приехали на машине. И застряли в болоте, одна беда за другой. У вас есть тут мужчины, чтобы помочь с машиной?
Никаких мужчин поблизости не было. И мы с сестрой, взяв лопаты и резиновые сапоги, молча пошли к болоту. Серый «Москвич» лежал на боку в канаве. Никакого болота тут не было. Ефим Михайлович, Федин отчим, благообразный господин в берете, скорбно поздоровался с нами.
— Фима, ты был прав. Феди здесь нет. Лекарство принял? Галстук расстегни.
— Верочка, вот сейчас помолчи. Ты настояла, я поехал. Теперь машину без троса не вытащить, а у меня завтра утром ученый совет.
Оба бестолковые, но славные, — думала я, топая через лес в поселок, где стояла воинская часть. Когда я вернулась на грузовике с табличкой «Люди», было уже темно. Два добродушных офицера быстро вытащили «москвич», но Ефим не хотел расставаться с ролью страдальца: день потерян, брюки испачканы. Он вынул бумажник, чтобы расплатиться, и фары осветили горькую складку у рта опять бессмысленные траты.
Вера Романовна обняла меня на прощанье, решив, наверное, что я, увы, неотвратима. Я ей не понравилась, это было ясно. Ей бы в невестки застенчивую скромницу, аккуратную и послушную. Но интуиция говорила мне: общие интересы найдутся, дайте срок.
Когда я вышла замуж за Федю, Вера Романовна выбрала безошибочную стратегию: рассказывать знакомым и сослуживцам, как счастлив ее сын, женившись на мне. Так, наивно, она усыпляла мою бдительность. Я оценила ее великодушие и поклялась: отплачу тебе добром.
У Феди на маму была давняя тяжелая обида. В Ленинград его привезли только восьмиклассником, а до этого держали у дальних родственников в тихом городке за Волгой: куры в высокой траве, талоны на муку, библиотека давно сгорела, и не узнать, есть ли где-нибудь на свете другая жизнь. Отца он не помнил и говорить на эту тему не желал.
Мы поселились, слава богу, отдельно, в бывшей квартире Ефима Михайловича, у черта на рогах. Ни метро, ни магазинов. Оба — младшие научные сотрудники, и совместительство запрещено. Так, решила я. Буду работать, сколько хватит сил. А сил было много. Федя, оглядевшись вокруг, прилег на тахту. Пока я писала диссертацию, давала частные уроки, искала дружбы с мясником и директором книжной базы, он лежал на тахте, глядя в окно на пустырь. Когда родился Федя-маленький, муж пересел с тахты в кресло и уткнулся в книгу. Читал все, что попадалось под руку, даже газету, принесенную ветром на наш балкон.