Валька, знавшая Подгузова много лет, только холуйски подхихикнула. Писатель от обиды потерял самообладание.
— Что это за хамство?! — завизжал он. — Как ты смеешь, мерзавец?!
Стриженый перестал улыбаться.
— Что ты сказал? — он посмотрел селедочными глазами.
От этого взгляда Подгузову стало страшно.
— Ничего... — пробормотал он. — Вести себя надо...
Руки у бандюка были заняты покупками, и это спасло писателя от худшего. Стриженый только сплюнул ему под ноги и прорычал:
— Пошел на хуй, козел!
Он пошел с другими к выходу и уже в дверях, обернувшись, добавил:
— Радуйся, чмо, что я сегодня добрый.
По уходе братков магазин снова ожил. Валентина, отводя глаза, спросила Подгузова:
— Что будете брать?
Он не ответил. Как лунатик, писатель отчалил от прилавка и вышел из магазина. Не помня себя, доплелся он до дома, лег на диван и пролежал на нем неведомо сколько времени. Нет, он не помер, подобно известному чеховскому персонажу, и не наложил на себя руки. Подгузов всего лишь тихо двинулся умом. Так тихо и незаметно, бывало, трогался литерный спецсостав («писатели едут на БАМ»): глядишь, перрон поплыл. Но это не перрон, а ты «поплыл», вот только куда?
Как-то Сергеев навестил его в поисках нужной книжки. Подгузов оброс, сидел дома в халате и старых гамашах. На вопрос о самочувствии он махнул рукой и отвернулся, чтобы скрыть накатившую слезу. «Что с вами случилось?» — настаивал Сергеев в праве давнего знакомого.
— Случилось? Случилось вот что...
И писатель поведал свое приключение.
Сергеев дослушал без улыбки. Потом уточнил:
— Стало быть, вас послали на три буквы?
— Вот именно, — горько подтвердил Подгузов. — Меня, члена Союза писателей, представляешь!
— М-да... — посочувствовал Сергеев. — А раньше вас никогда не посылали?
— Да ты что! Никогда! — возмутился Подгузов. Но, подумав, вспомнил: — Нет, было раз, в обкоме... Но то ж в обкоме!
Он обхватил голову руками:
— Что делать, Сергеев?.. Все эти годы я жил в башне из слоновой кости...
Сергеев усмехнулся:
— В нашем доме вы жили.
— Я образно... Но скажи мне, как теперь-то жить?
Подгузов начал раскачиваться.
— А что... Возьмите и напишите об этом.
Подгузов сардонически скривился:
— Куда писать? Ты что, с луны свалился? Некуда теперь писать...
— Я не в том смысле... Вы же литератор, вот и опишите свой случай.
Но Подгузов не стал описывать свой случай. Он вообще с тех пор не написал ни строчки. Правда, однажды он было сел за стол и попытался работать, но у него ничего не получилось. Мысли никак не хотели ложиться на бумагу: ручка давала пропуски, словно скользила по кафелю, фразы свертывались в дрожащие капли и скатывались с листа. Снова и снова он пробовал прилепить их к упрямой бумаге, но безуспешно. И Подгузов отступился. Какое-то время он недвижимо сидел, вглядываясь в чистый лист, как в белую пропасть. Потом, будто по наитию, протянул руку, сложил лист пополам, перегнул, завернул уголки и... сделал «галочку». Он пустил «галочку» по комнате, и та, описав изящный полукруг, вернулась к нему на стол. Внезапно Подгузов испытал прилив восторга; наслаждение, близкое к оргазму, охватило его и сменилось чувством благодатной разрешенности.
Эффект, произведенный полетом «галочки», потряс писателя. Его духовному взору открылось нечто настолько важное, что было бы преступлением удерживать это в себе. Подгузов вышел из затвора и явился обществу. Одеваться он стал весьма торжественно, и хотя парадный костюм его от частого употребления быстро испортился, Подгузов этого уже не замечал. Взгляд его сделался мудрым и проницательным, речь — пророческой. Портфель, конечно, всегда был при нем. Днями напролет писатель ходил по улицам, пуская «галочек». Не для себя — дпя людей, а они шарахались от него и крутили пальцами у виска. Только ветер либо дождь могли прервать его миссию. Правда, гордость Подгузова порой роптала: «Уймись, не мечи бисер перед свиньями!», — но куда ей было тягаться с до предела обострившейся писательской совестью.
Вот в каком состоянии ума шел он по Станционной улице в то солнечное утро. Был будень, многолюдья не наблюдалось. Только голуби (настоящие, а не бумажные) бросались к редким прохожим в надежде на подачку. К десяти часам не было выпущено ни одной «галочки». Взгляд Подгузова, к его огорчению, не фиксировал несчастных, нуждавшихся в утешении, ведь «галочки» предназначались им. Не было в городке несчастных — в то утро они как сквозь землю провалились. Но Подгузов был достаточно опытен и знал, где их искать...
Странная перемена случилась с российскими вокзалами. Давным-давно вместо дам, щеголявших шляпками, населили их люди с остановившимися глазами. И непонятно, почему такая безысходность во взгляде у людей именно едущих...
Войдя под гулкие своды, Подгузов не был разочарован. Целое семейство беженцев, бомж и больная собака — сразу десяток страждущих, неустроенных душ. Темноликие беженята разом повернулись к нему и умолкли, старуха перестала шмыгать шваброй, бомж поздоровался. Собака подняла голову, принюхалась и вновь положила голову на лапы, переведя глаза в зенитное положение. Подгузов сел рядом с женщиной, укутанной в платки; она испуганно покосилась на его портфель и отодвинулась.
— Не бойсь! Он тобе не обидить, — ободрила ее старуха.
Он приласкал чумазого ребятенка, немного помолчал и спросил:
— Откуда едете?
Женщина вздрогнула, посоображала, бормотнула что-то в платки и махнула рукой в сторону, как ей думалось, юга.
— Беженцы?
Она опять посоображала:
— Бежаль, бежаль...
— А муж твой где, бабонька?
Пауза.
— Убиваль.
Глаза ее, заледенев, перестали моргать. Подгузов больше не спрашивал; лицо его сделалось морщинистым. — Погоди... — сказал он и открыл портфель. — Погоди... — бормотал он, ловкими точными движениями складывая «галочку». — Все будет хорошо, вот увидишь.
Он пустил свою «галочку», за ней другую, и беженята с криками бросились их ловить.
Бомж добродушно посмеивался, бабка-уборщица качала головой, опершись на швабру. Собака вздохнула и отвалилась на бок — она поняла, что теперь ее не турнут.
Сергеев проснулся и взглянул на стенку — ходики стояли. Чем старше они становились, тем с большей жадностью глотали время — так, что Сергеев не успевал поправлять гири. А что значит проснуться под стоячими часами — может быть, это вообще не значит проснуться? Были, конечно, в доме и другие часы: в спальне на тумбочке и на кухне, — но они мерцали каким-то своим временем, не имевшем к Сергееву прямого отношения. На руке же он и вовсе носил «Сейку», самозаводного паразита, пившего из него время, как кровь... Часовой вопрос занимал его довольно долго именно потому, что на сегодня в нем важности не было: день-то предстоял воскресный.
Он уже собрался было встать и, возможно, даже завести старые ходики, как вдруг зазвонил телефон. Вообще-то эта коробочка (тоже, кстати, электронная) сама уполномочена отвечать и выслушивать неурочные «мессиджи». Но жена не выдержала, потянулась за трубкой: сработал, наверное, материнский инстинкт — успокоить, кто бы ни запищал.
— Алё?.. Да... Что?.. Когда?.. — она терла лоб свободной рукой, прогоняя остатки сна. — Буду. Еду. Я же сказала: еду!
Разговор закончился, но жена не легла обратно, а потянулась за халатом.
— Кто это? — спросил Сергеев. — Куда ты едешь?
— Соседка тети-Машина... Упала — инсульт, что ли...
— Тетя Маша?
— Ну не соседка же.
Тетя Маша была дальняя родственница жены, жившая в Москве.
Сергеев вздохнул:
— Грустная история... А мне так хотелось отдохнуть сегодня.
— Ну и оставайся, все равно тебе там делать нечего.
По-хорошему, ему все-таки надо было поехать с женой — хотя бы из семейной солидарности, но это было его всегдашнее свойство — долго запрягать. Жена успела позавтракать, проститься с ним и проехать полдороги до Москвы, пока этот вихрь, унесший ее, не добрался до Сергеева, не зашевелил и в нем смутное желание действовать. Сидеть одному дома не хотелось, ехать вдогонку за женой было глупо, и он решил, коли так случилось, исполнить свое давнишнее намерение — обойти кое-кого из приятелей в поисках старых виниловых пластинок. Вряд ли, полагал он, кто-нибудь из них еще слушает музыку своей молодости; сам же Сергеев почему-то все чаще обращался мыслями в те, уже ставшие далекими годы.
Удивляясь собственной решимости, он стал одеваться и через четверть часа уже шагал по улице в бодром ритме свежезаведенных ходиков. Многое переменилось в городке с милых сердцу виниловых пор, но все так же пока хорош он солнечным зимним днем. Нигде в природе не мокро, не потно; все так же бодро пованивает «свежаком» от прохожих мужичков. Все бело, чисто: прикрылись снегом помойки; собачий и иной кал не смердит: он затвердел на морозе, превращаясь под действием света в безобидный порошок. Вот только не стало уже почти слышно печного дыма, а жаль... Нет, все же много перемен, если приглядеться... Раньше, бывало, встанет корова посреди улицы, задерет хвост — и ничего: успеет спокойно сделать, что хотела. А теперь улицу запросто не перейдешь — машины несутся: одни похожи на обсосанные леденцы, другие — на крыс с ноздрями. Сергеев примечал и новые вывески, и новые ржаво-кирпичные особняки, и новую, особую выходку некоторых скоробогатых горожан.