Да вот примерно и все: трапезы, богатые жирами, проходили в положенные часы, бар ежевечерне открывался на какие-нибудь полчасика только-только пропустить одну-две кружки пива. После первого дня на борту, который Феррер посвятил знакомству с судном, погода затуманилась и стала активно портиться. В иллюминатор своей каюты Феррер увидел проплывший мимо, по правому борту, Ньюфаундленд, затем ледокол прошел вдоль побережья Лабрадора до бухты Девиса, а оттуда к Гудзонову проливу, и за все это время моторы так ни разу и не включились на полную мощность.
Застывший воздух над высокими утесами охряно-коричневых и лиловатых оттенков был ледяным, а значит, тяжелым; он грузно давил на такое же застывшее море мутного, серо-желтого цвета; ни единого дуновения ветра, ни единого корабля, а вскоре практически ни единой птицы тут не было, и ничто не оживляло пейзаж хоть каким-нибудь звуком или движением. Пустынные прибрежные скалы, заросшие мхом и лишайниками и оттого похожие на скверно выбритые щеки, крутыми уступами падали в воду. Сквозь непреходящий туман можно было скорее угадать, чем увидеть, ледники, с черепашьей скоростью сползавшие с их верхушек. Вокруг стояла мертвая тишь, и так продолжалось до тех пор, пока судно не встретилось с паковым льдом.
Вначале он был сравнительно тонок, и ледокол мог прокладывать себе путь обычным ходом. Но вскоре лед стал настолько плотным, что дальше так идти было невозможно; теперь корабль взгромождался на припай, разбивая его своим весом; лед расходился, и длинные извилистые трещины змеились во все стороны до самого горизонта. Феррер забрался в носовой отсек судна и, отделенный от льда одной только металлической перегородкой толщиною шестьдесят миллиметров, прислушивался к этому близкому шуму, напоминавшему хрипы, вздохи и шепоты привидений в замке, а также лязг их цепей. Однако, взойдя на мостик, он различал только легкое мерное потрескивание — с таким звуком рвется ветхая материя или опускается на дно атомная подводная лодка, где экипаж мирно жульничает за картами в тщетном ожидании нового приказа.
Итак, ледокол шел вперед, шли и дни. В поле зрения не наблюдалось никаких кораблей, если не считать одного встречного судна того же типа. Ледоколы постояли бок о бок примерно с час, пока капитаны обменивались лоциями и новыми данными, а затем пошли каждый своим путем. Это были места, куда никто и никогда не заглядывает, хотя на владение ими претендует немало стран: скандинавы как их первооткрыватели, Россия как близлежащая держава, Канада, которая совсем рядом, и Соединенные Штаты, ибо они — Соединенные Штаты. Пару раз с борта можно было увидеть заброшенные поселки на побережье Лабрадора, некогда построенные — и построенные прекрасно, от электростанции до церкви, — правительством для блага туземцев. Однако эти последние, не будучи приспособлены к цивилизации, разрушили поселения дотла, а сами ушли прочь, на погибель. Рядом с развороченными бараками то там то сям на высоких деревянных перекладинах еще болтались высохшие тюленьи туши — жалкие остатки пищевых запасов, предохраняемых таким образом от белых медведей.
Все это было интересно, все это было пустынно и грандиозно, но через несколько дней слегка поднадоело. И тогда Феррер стал усердно посещать библиотеку, отыскивая там классиков полярных исследований — Грили, Нансена, Баренца, Норденшельда — и видеофильмы всех жанров, в первую очередь, разумеется, таких, как «Рио-Браво» и «Kiss me deadly»[1], но также «Развратных кассирш» или «Ненасытную стажерку». Эти последние видеошедевры он отважился попросить лишь после того, как убедился в связи Брижит с радистом; утратив надежду на успех, он перестал бояться дискредитировать себя в ее глазах. Впрочем, опасения его были напрасны: Брижит с неизменной материнской снисходительной улыбкой и полнейшим равнодушием вписывала в регистрационную книгу что «Четыре всадника апокалипсиса», что «Всади поглубже!» Улыбка ее была до такой степени безмятежной и поощрительной, что вскоре Феррер начал вполне бессовестно выдумывать себе всяческие легкие недомогания — головную боль или ломоту в суставах, дабы раз в два-три дня претендовать на медицинское обслуживание — то компрессы, то массаж. И, нужно сказать, в первое время это ему неплохо удавалось.
Что ему удавалось гораздо хуже, шестью месяцами раньше, так это дела в галерее. Ибо в тот период, о котором я повествую, рынок искусства выглядел отнюдь не блестяще, так же, кстати, как не блестяще выглядела и электрокардиограмма самого Феррера. Он и раньше перенес несколько сердечных приступов и даже легонький инфаркт, впрочем, без особых последствий, разве что ему пришлось отказаться от курения, — в этом вопросе кардиолог Фельдман был неумолим. И если прежняя жизнь Феррера, размеченная сигаретами «Мальборо», напоминала подъем на веревке с узлами, то отныне ему, лишенному табака, приходилось, можно сказать, взбираться вверх по бесконечному, совершенно гладкому канату.
За последние годы Феррер собрал вокруг себя небольшую группку художников, которых регулярно посещал, нерегулярно наставлял и уж совершенно определенно раздражал. Среди них не было скульпторов, ввиду его прошлого, зато имелись живописцы — Беклер, Спонтини, Гурдель и, главное, Мартынов, который в то время резко пошел вверх, работая исключительно в желтой гамме; ну и еще несколько других. Например, Элисео Шварц, специалист по предельным температурам и изобретатель мехов в виде замкнутой цепи («А почему бы не добавить сюда парочку клапанов?» — подсказывал Феррер), затем Шарль Эстерельяс, занимавшийся инсталляциями в виде холмиков из сахарной глазури или талька («Тебе не кажется, что здесь чуточку не хватает цвета? — осторожно спрашивал Феррер. — Или нет?»), далее, Мари-Николь Гимар, сделавшая предметом своего искусства увеличенные изображения укусов насекомых («А что если тебе заняться еще и укусами гусениц? — вдохновенно предлагал Феррер. — Или змей?»), и, наконец, Ражпутек Фракнатц, работавший исключительно в области сна («Только, ради Бога, полегче со снотворными!» — умолял его Феррер). Но, во-первых, по нынешним временам мало кто покупал работы этих художников, а, во-вторых, сами они, особенно, внезапно проснувшийся Ражпутек, ясно дали понять Ферреру всю неуместность его визитов.
Словом, что ни говори, а торговля картинами заглохла. Где оно, то прекрасное время, когда телефоны звонили без умолку, факс захлебывался от заказов, а галереи всего мира жадно требовали новостей о художниках, мнения художников, биографии и фотографии художников, каталоги и проекты выставок художников?! Где те несколько лет бурного подъема, когда без всяких проблем можно было опекать всех этих людей искусства, находить для них стипендии в Берлине, фонды во Флориде, должности преподавателей живописи в Страсбурге или Нанси?! Увы, от всего этого не осталось и следа; мода на искусство прошла, источник денег иссяк.
Убедившись, что ему не сподвигнуть коллекционеров на покупку вышеуказанных шедевров и что в моду входит этническое искусство, Феррер с некоторого времени начал сворачивать привычную деятельность. Он незаметно оставил в покое специалистов пластического жанра и, продолжая, конечно, опекать своих живописцев, особенно, Гурделя и Мартынова, из коих первый был на подъеме, а второй в явном упадке, решил направить главные свои усилия на более традиционные виды искусства — искусство племен бамбара, банту, равнинных индейцев и прочее в том же роде. Для верного вложения денег ему требовался опытный консультант, и он нашел его в лице некоего Делаэ, который заодно три дня в неделю дежурил вместо него после обеда в галерее.
В отличие от профессиональных достоинств, внешность Делаэ явно говорила не в его пользу. Представьте себе человека, целиком составленного из кривых. Сутулая, колесом, спина, вялое рыхлое лицо, кошмарные бесформенные усы, скрывающие всю верхнюю губу и лезущие в рот (а некоторые вздыбленные волоски забираются и в ноздри); усы эти так длинны и нелепы, что выглядят фальшивыми, наклеенными. Все жесты Делаэ мягки, округлы, извилисты, так же, как манера держаться и говорить; его очки с изогнутыми оглоблями вечно сползают то на один бок, то на другой, — словом, полное отсутствие прямолинейности. «Держитесь же прямо, Делаэ!» — говорил ему иногда раздраженный Феррер. Но тот не реагировал — что ж, тем хуже.
В первые месяцы после ухода из домика в Исси Феррер наслаждался своим новым укладом жизни. Располагая полотенцем, чашкой и половиной стенного шкафа у Лоранс, он сперва проводил в квартирке на улице Аркад все ночи до одной. Затем, мало-помалу, эта верность стала давать трещины: Феррер начал пропускать каждую вторую, каждую третью, а скоро и каждую четвертую ночь, проводя их в своей галерее — сначала в полном одиночестве, потом в относительном, и все это вплоть до того дня, когда Лоране заявила: «А теперь давай-ка складывай свои манатки и вали отсюда, хватит с меня!»