Таким образом в глазах общества Чолли Бридлоу, тот самый, что оставил свою семью без крыши над головой, лишился права называться человеком. Он встал на один уровень с животными; его называли собакой, шакалом, мерзким ниггером. Миссис Бридлоу поселилась у женщины, в доме которой она работала, сын Сэмми — в какой-то другой семье, а Пекола у нас. Сам же Чолли сидел в тюрьме.
С собой она ничего не принесла. Даже бумажного пакета с запасным платьем, ночной рубашкой или парой выцветшиx хлопчатобумажных брюк. Она появилась в сопровождении белой женщины, да так и осталась.
В те дни нам было хорошо с Пеколой. Мы с Фридой перестали ссориться и сосредоточили внимание на нашей гостье, изо всех сил стараясь, чтобы она не чувствовала себя брошенной.
Когда стало ясно, что она не хочет быть среди нас главной, мы ее полюбили. Она смеялась, когда я изображала из себя клоуна, и с благодарностью улыбалась, когда моя сестра угощала ее чем-нибудь вкусным.
— Хочешь печенья?
— Мне все равно.
Фрида приносила ей тарелку с четырьмя печеньями и молоко в бело-голубой чашке, на которой была изображена Шерли Темпл. Она долго пила молоко, нежно разглядывая пухлое личико Шерли. Они с Фридой подолгу болтали о том, какая Шерли Темпл миленькая. Я не принимала участия в их разговорах, потому что ненавидела Шерли. Не из-за того, что она милашка, а что танцевала с Бодженглсом, который был моим другом, моим дядюшкой, моим папой и должен был танцевать и веселиться со мной. Вместо этого он веселился и кружил в восторженном танце с одной из тех белых девочек, чьи носки никогда не сползают с пяток. И я говорила:
— А мне нравится Джейн Уизерс.
Они недоумевающе смотрели на меня как на чокнутую, а потом снова начинали восторгаться косоглазой Шерли.
Я была моложе Фриды и Пеколы и еще не подошла к тому поворотному этапу своего душевного развития, когда смогла бы полюбить ее. Тогда я испытывала лишь незамутненную ненависть. Но еще до этого во мне зародилось гораздо более пугающее чувство, нежели ненависть ко всем Шерли Темпл этого мира.
Это началось с Рождества, когда мне подарили первую куклу. Самым главным, самым дорогим подарком неизменно бывала большая голубоглазая Бэби Долл. Судя по разговорам взрослых, они считали, что больше всего я хотела именно эту куклу. Меня приводил в недоумение подарок и его вид. Что мне надо было с ним делать? Притворяться, что я мать? Меня не интересовали ни дети, ни материнство. Мне были интересны только люди моего роста и возраста, а потому игра в дочки-матери меня не привлекала. Материнство было еще так далеко впереди. Тем не менее, я быстро поняла, чего от меня ждут; и я укачивала куклу, придумывала разные истории с ее участием, даже клала ее спать рядом с собой. В книжках с картинками было множество девочек, спящих со своими куклами. Обычно на картинках изображали Рэггеди Энн, но на них я вообще не могла смотреть. Их круглые овечьи глаза, плоское лицо и оранжевые волосы, похожие на червяков, пугали меня и вызывали физическое отвращение.
Другие куклы, которые должны были приносить мне несказанное удовольствие, будили прямо противоположные эмоции. Когда я брала куклу в постель, ее твердые негнущиеся конечности больно упирались в меня, а суживающиеся пальцы пухлых рук царапали кожу. Если во сне я ворочалась, то неизменно сталкивалась с ее холодной головой. Кукла была неприятной, можно сказать, даже враждебной соседкой. Обнимать ее не доставляло никакого удовольствия. Жесткие накрахмаленные кружева или марля на хлопчатобумажном платье раздражали кожу. Мне хотелось лишь одного: разломать ее. Посмотреть, из чего она сделана, найти притягательность, красоту, желанность, — словом, все то, что ускользало от моего понимания. Взрослые, девочки постарше, магазины, журналы, газеты, витрины — весь мир признавал, что голубоглазая, желтоволосая, розовокожая кукла и есть тот самый подарок, о котором мечтает каждая девочка. «Вот, — говорили все, — это сама красота, и если вы сейчас при деньгах, вы можете ее купить». Я дотрагивалась до ее лица, разглядывая тонкие брови, касалась жемчужных зубов, торчащих как две белых клавиши между красных изогнутых губ. Проводила пальцем по вздернутому носику, ковыряла голубые стеклянные глаза, накручивала на палец желтые волосы. Я не могла это полюбить. Но зато я могла исследовать ее, чтобы понять, где же именно находится то, чему поклоняется весь мир. Могла сломать маленькие пальчики, согнуть плоские ноги, распустить волосы, свернуть голову, но она продолжала издавать один-единственный звук, который называют милым и трогательным — «мама», но который напоминал мне блеяние умирающего ягненка (точнее, так скрипела в июле дверь нашего холодильника, висевшая на ржавых петлях). Если вытащить глупые равнодушные глаза, блеяние не прекратится: «ах-хх», тогда голову прочь, вытряхнуть опилки, сломать спину о перекладину кровати — и все равно она будет блеять дальше. Но марля на спине порвется — и вот передо мной диск с шестью дырочками, тайный источник звука. Круглая металлическая штучка, только и всего.
Взрослые хмурились и злились: «Ты ничего не умеешь беречь, у меня за всю жизнь не было ни одной куклы, я все глаза выплакала из-за них, а у тебя такая красавица, и ты ее всю распотрошила; что с тобой такое?».
Как же они злились! Они едва не плакали, что грозило подорвать их авторитет. В их голосах слышалась тоска людей, чьи желания так и не осуществились. Не знаю, почему я ломала кукол. Но я знаю, что никто и никогда не спрашивал меня, чего бы мне хотелось на Рождество. Если бы хоть кто-нибудь из взрослых, наделенных властью осуществлять мои желания, отнесся ко мне серьезно и спросил, чего я хочу, он бы узнал, что я не хотела ничего материального. В Рождество мне хотелось каких-то особенных переживаний. Правильный вопрос был таким: «Дорогая Клодия, что бы ты хотела испытать на Рождество?». И я бы ответила: «Я хочу сидеть на низкой табуретке в кухне у бабушки, с сиренью на коленях, и слушать, как дедушка для меня одной играет на скрипке». Низкая табуретка, как раз мне по росту, уют и тепло бабушкиной кухни, запах сирени, звуки музыки, и, поскольку неплохо было бы задействовать все свои органы чувств, вкус персика.
Вместо этого мне приходилось есть из вонючих оловянных тарелок, в которых еда теряла свой истинный вкус, и пить из таких же чашек на скучных чаепитиях. Вместо этого я с отвращением смотрела на новые платья, которые приходилось надевать после того, как меня мыли в ненавистной оцинкованной лохани. Я скользила на цинковой поверхности, не имея времени поиграть или побарахтаться в воде, потому что она слишком быстро остывала, не имея времени насладиться наготой и успевая лишь сделать из мыльной воды прозрачные занавеси между ногами. А потом — жесткое полотенце и ужасное, унизительное отсутствие грязи. Раздражающая, невероятная чистота. С лица и ног исчезали чернильные пятна, исчезало все то, что я создала и накопила за день, а вместо этого появлялась «гусиная кожа».
Я ломала белых кукол.
Но не это было истинным кошмаром. Истинным кошмаром был перенос этого желания на белых девочек. Мне очень хотелось разрезать их на кусочки, и я сделала бы это без всяких колебаний. Мне хотелось найти то, что от меня пряталось: тайну их волшебства, так сильно влияющего на людей. Почему, глядя на них, люди вздыхали, а глядя на меня — нет? Я видела, как смотрели на них черные женщины, когда те проходили мимо по улице, и какая нежность была в их прикосновениях к этим девочкам.
Если я щипала их, то они жмурились от боли — в отличие от кукол с их безумно блестящими кукольными глазами, — и их крик не был похож на скрип открывающегося холодильника, он был самым настоящим криком боли. Когда я поняла, насколько отвратительно было это равнодушное насилие (а оно было отвратительно именно потому, что равнодушно), мой стыд начал искать подходящее убежище. И лучшим убежищем оказалась любовь. Таково превращение чистого садизма в придуманную ненависть, в обманную любовь. Это был маленький шаг к Шерли Темпл. Гораздо позже я научилась уважать ее, как научилась наслаждаться чистотой, зная даже тогда, что это всего лишь попытка приспособиться.
— Три кварты молока. Столько в этом холодильнике было вчера. Целых три кварты. А теперь там пусто. Ни капли нет. Конечно, я не против, чтоб кто-нибудь подошел и взял, что ему хочется, но не три же кварты молока! Зачем кому-то понадобились целых три кварты молока?
Под словом «кто-нибудь» подразумевалась Пекола. Пока мать ворчала на кухне из-за выпитого Пеколой молока, мы втроем — Пекола, Фрида и я — сидели наверху. Мы знали, что Пекола обожает чашку с Шерли Темпл и молоко из нее пьет только ради того, чтобы еще разок полюбоваться на милое личико Шерли. Наша мать, помня о том, что мы с Фридой терпеть не можем молока, решила, что Пекола выпила его из жадности. И нам, конечно, не стоило с ней спорить. Мы не заводили разговоров со взрослыми, мы отвечали на их вопросы.