Второй мучительный образ, общий с моим кузеном О., связан с голыми американскими индейцами 1492 года, в набедренных повязках между ляжками: видение этих краснокожих, глянцевитых тел, женских и мужских, с обнаженными либо туго затянутыми в пропотевшую ткань ягодицами, с пышными и блестящими, влажными черными гривами, видение этих наполненных повязок между раздвинутыми ляжками, душераздирающее любопытство и доверчивость этих существ, теснящихся вокруг бледнолицых в шляпах, латах, сапогах, бледнолицых, таящих угрозу их свободе, и эти вечные набедренные повязки, скрывающие здесь нижнюю часть живота сияющих, смеющихся существ, куда привлекательнее повязки распятого Христа, висящей на истерзанных бедрах под задохнувшимся туловищем - так что же она прикрывает, коль речь идет об освобождающем Боге? Как понимать этот пенис Христа, когда только начинаешь чувствовать, ведь оттуда вытекают моча и сперма, точь-в-точь как из Христовой раны, нанесенной копьем под грудь, вытекают кровь и вода - для чего можно приспособить этот маленький член, приподнятый над очком жуберского нужника, прежде чем он будет переосмыслен в грядущий орган?
После ужина, когда самые маленькие ложатся, а взрослые ведут долгие разговоры внизу и снаружи, в шезлонгах, подтянутых по гравию к еще мокрой террасе, мы с кузеном наверху снимаем с себя пижамы, и, стоя голыми в ванной, повязываем на поясе банные полотенца; затем, в таком вот виде, да еще повесив на шею бусы, забытые сестрами на стеклянной полочке, мы обходим комнаты малышей и малышек, постепенно добираясь до той, где собираются наши старшие сестры в ночных рубашках, чтобы поболтать перед сном о мальчишках.
Мы бегаем по коридорам и комнатам, пляшем перед железными и деревянными кроватями, где самые маленькие встают и кричат, смеются и аплодируют: я всегда очень тихо спускаюсь в набедренной повязке-полотенце по каменной лестнице и прошмыгиваю через большую кухню, - где кафельный пол уже подсыхает после грозы, - к раковине, чтобы взять две-три тряпки, самых влажных и грязных, которые отношу наверх и которыми, развязав на поясе и отбросив банные полотенца, мы обматываем бедра: тряпка, столь явная, публичная, ощупанная руками служанок, лучше подходит для нашего представления, что кажется мне все более рабовладельческим, подневольным, бордельным, нежели семейное банное полотенце с отпечатками естественных нежностей; мы все быстрее перебегаем из одной комнаты в другую, но танцуем с жестикуляцией, все медленнее и медленнее перед кроватями, где стоят слегка заспанные малыши; проходя через комнаты девочек постарше, мы задираем свои тряпки-повязки; в коридоре задеваем ягодицами и нижней частью живота стены, покрытые сказками, выдумками, дабы стереть их или, точнее, запачкать; на лестничной площадке мы развязываем свои тряпки, топчемся по ним на разошедшейся плитке, снова завязываем на бедрах, уже пониже, и, запыхавшись, задыхаясь, сдавленно смеясь, с тряпкой-повязкой, съехавшей на выпрямленный член, снова бегаем по комнатам и похотливо извиваемся перед кроватями.
Смех малышей, доносящийся из окон с открытыми шпингалетами, отвлекает взрослых внизу от разговора - Венгрия, Индокитай: мать моего кузена поднимается, но походка у нее не столь легкая, как у моей, и грубоватая, так что он слышит, как она перешагивает с последней ступеньки на разъехавшуюся плитку лестничной площадки: мы бросаемся в самую дальнюю комнату и устраиваем последнее представление, теперь уже нагишом, катаемся по большой незанятой кровати, куда к нам забираются малыши: так нас и застает его мать, нахмурившая лоб под черными-пречерными волосами, заплетенными в косы: тетка Дракониха приказывает нам с порога почти темной комнаты слезть с кровати, у которой валяются тряпки, еще отчасти сохраняющие наши очертания.
Наказание у нее самое суровое и длительное: немедленно лечь порознь в двух черных комнатках, минимальная бессахарная диета целый день, а назавтра признания и извинения в каждой детской: все это время запрет на любые игры и поцелуи с родителями; задания на каникулы в отдельных и запертых комнатах.
Моя мать, которой теперь принадлежит жилище, в некоторой степени уступает моей тетке, живущей в доме всю оккупацию, пока ее супруг находится в немецком плену, права на меня, на постигающее меня наказание.
Но когда мы отходим в сторонку, я слышу, несмотря на шум в ушах под конец приступа, как она спрашивает меня, положив руку на уже трясущееся от рыданий плечо:
- Кому пришла в голову идея с тряпками?
Я запутываюсь в противоречии - и чувствую, что оно чревато большими последствиями: сознаться ли в основной мерзости и тем самым назваться главным виновником, возможно, чудовищем, добровольно исключив себя из общества людей, но при этом признать себя способным к логике - художественной логике?
В приоткрытое окно комнаты для наказания, где раскаяние и досада не дают мне уснуть, я слушаю последних соловьев лета: там, где они зимуют, дети живут, даже бедные и во время войны, а я здесь, словно мертвец: пение этих птиц, нашего лета, трели, мелодия, ломаный ритм, мелодия, непредсказуемая для людей, кажется, будто она исходит из места, где меня больше нет, из земного Рая, Эдемского сада, откуда меня изгнали по моей же вине - из-за большого ума.
Исключен из человеческого общества. Разве я тоже не отведал плод от древа жизни, дабы подкрепить порыв собственной дерзости и отстоять свое право, а не быть повергнутым?
В ту пору для меня сотворение мира, женщина, извлеченная из ребра Адама, Эдемский сад, яблоня, грехопадение, Адам, копающий землю, откуда он вышел, все это так же истинно, как и то, что его отрицает: бактерия, становящаяся рыбой, а затем человеком, если бактерия - это Бог, решающий собственную судьбу.
Ко всему, что я переживаю, внешне и внутренне, приставлен библейский двойник: к жестам, порывам, мыслям, голосам других людей...
Сколько раз, проникая в сад, даже скромнейший, или покидая его, я переживаю возвращение в Эдем либо повторное изгнание...
Это место, существующее лишь на картинах, почва за пределами сада, попираемая изгнанными Адамом и Евой, - глина? следы натиска на ограде? - переходная территория от Жизни к жизни, я вижу ее, топчу, трогаю ее все более острые шипы.
Мы ежедневно купаемся в пруду Монжу - божественная, впрочем, языческая тишина, здесь, на этих нехристианских «холодных землях». Иногда спозаранку; нам велят избегать слишком заросших мест, но мы осторожно ныряем туда с головой, дабы вспугнуть уток-мандаринок и цапель: почему бы не принести на этих больших листьях кувшинок свою книгу, коробку с красками, тетрадь для эскизов - всегда находить новое место, на улице, или на иной подставке, предусмотренной для дома, на мебели?
Мы знаем, что Монжу - это Mont Jovis, «Гора Юпитера», но здесь, скорее, правит его сын Аполлон, на берегах пасутся бараны, а я рисую - под водой руины древнеримского храма Юпитера: с маской я пытаюсь рассмотреть его камни, капители, стелы.
К полудню множество детей и подростков, в сопровождении матери и старшей сестры, поднимаются из деревни искупаться в нагретой воде. Одна девушка-подросток раздевается на бережке и кажется белоснежной в своем бледно-голубом бикини: она такая белая, с мясистыми, чуть вывернутыми серо-розовыми губами, розово-серыми веками и кругами под заметными издалека глазищами, что я воображаю, будто это девушка из кондитерской в центре, которой никогда не видно, и едва она прыгнет в воду, вся белизна смоется с тела, точно сладкая мука или пыль на очках и сахарная пудра на блинчиках.
Ее соски, чуть розовее, нежели плоть от плоти ее, то есть нагота в самой плоти, уже выступают из воды и блестят под прямыми лучами солнца. Позже, на прямом бережке, она потягивается и встряхивает всем телом - что же там такое под нижней частью купальника, между ляжками, прилипающее и отлипающее от ткани при движении: то же, что видно внизу живота обнаженной натуры на картинах и что чаще всего закрывают толстые ляжки либо усталая красивая ладонь?
Лишь почка, распускающаяся для любви? Я смотрю на репродукцию «Источника» Энгра, считая в ту пору, что девочки писают задом: как бы они писали передом, если его раскрывает любовь, а они мочатся так же часто, как и мы. Не может быть, чтобы они писали только из-за любви. Подойти потрогать? Побежать следом, чтобы почувствовать запах?
Мать привозит из Парижа альбом с репродукциями картин Коро[247] - для себя, но чтобы и я смотрел вместе с нею. С тех пор я соотношу почти все, что вижу в природе, с пейзажами из этого альбома; но сюжеты с людьми потрясают меня еще сильнее, особенно «Сидящая с открытой грудью» 1835 года. Это уже зрелая женщина с романтичным шиньоном, голая до середины живота, остальная часть тела прикрыта тканью, отпечатки пальцев усиливают мое возмущение этим портретом полуголой женщины, годящейся мне в бабки: я часто раскрываю альбом с мыслью: разве под сомнительной тканью не нарисована и нижняя часть тела? Если это так, я бы мог увидеть женский половой орган. Здесь он более зрелый и раскрытый, более дряблый, нежели в «Источнике» Энгра?..