Отец хохотал, на нем были только штаны и сапоги, он немного оброс жирком, но все еще оставался видным мужчиной. Когда он кружил мать, подол ее юбки вихрем вздымался вверх.
— В Америке вы тоже так танцевали? — спросил отец. — Расскажите же нам, наконец, чем вы там занимались. С этим мистером Маккейном.
— Только если вы расскажете нам, кто вы такой на самом деле, — парировала мать.
Она попыталась вырваться, упершись в него руками, но его хватка стала лишь крепче. Вдруг он отпустил ее, так что она чуть не потеряла равновесие.
— Мистеру Маккейну тоже приходилось вам выкать?
Она протянула руки ко мне, приглашая на танец, но вскоре отец снова схватил ее. Их танец превратился в молчаливую борьбу. Песню давно заедало на одном месте, а я не знал, что же делать.
Я видел, как мать, тяжело дыша, пытается вырваться, а его руки держат ее, словно клещи. Несколько раз я хотел убежать, но все-таки, желая помочь матери, приблизился к ним на несколько шагов и крикнул: «Я хочу спросить!»
Прошло какое-то время, прежде чем отец услышал меня, отпустил мать и повернулся ко мне: «Я слушаю». Я не успел придумать вопрос, поэтому стоял, переминаясь с ноги на ногу, и размышлял, как лучше поступить — сразу пуститься наутек или признаться, что я потревожил его без причины. И вдруг мне в голову пришла спасительная мысль.
— Я хотел спросить, что значит «наше дело»? О нем учитель все время говорит.
Отец подтянул штаны, взгляд его потемнел.
— А что еще он говорит? — спросил он, подходя ближе.
— Что скоро все станет немецким, а мы все наденем одинаковую форму. И тогда мы все пойдем на войну.
Он был уже на расстоянии вытянутой руки, и мне становилось все тревожнее.
— А ты хочешь стать солдатом?
— Не только я, в моем классе все хотят.
Удар застал меня врасплох, я упал на пол. Он снял один сапог и сунул его мне в лицо.
— Солдатские сапоги натянуть захотел? Тогда вот, отведай, каково это, лежать под таким сапогом. Вот так с тобой будет, ты ведь и дня не проживешь на войне.
Мать скрылась в спальне и распласталась перед распятием.
— Мама! — крикнул я.
— Можешь звать, сколько влезет. Она тебе не поможет.
— Мне больно!
— Вот и хорошо. Ты что, думал, сможешь стать солдатом, если совсем не умеешь терпеть боль?
— Ты мне не отец! Ты никто! — крикнул я.
Я тут же попытался заползти под стол, где было бы удобнее уворачиваться от ударов. А оттуда осталась бы всего пара шагов до двери, и если бы я был достаточно быстр, то успел бы даже захватить свои башмаки, чтобы надеть их на улице и рвануть на кладбище.
Однако отец бросил сапог, успел схватить меня и стал колотить голой рукой. Я пытался прикрыть голову, но он все время находил незащищенное место. Потом заставил меня встать и снял ремень. Удары следовали с равными интервалами, как будто их ритм задавал какой-то механизм. Звук был такой же, как когда румынки на реке шлепают мокрым бельем по камням.
Я уже давно перестал защищаться. Руки мои висели как плети, я смотрел сквозь отца, что еще больше его подзадоривало. В углу между комодом и столом, который служил отцу верстаком, я увидел крошечного ребенка, прямо новорожденного, он парил в воздухе, словно его держали невидимые руки, и беззвучно смеялся. «Давай, лупи, меня все равно здесь нет, — подумал я. — Наверное, это кто-то другой, кто по случайности носит мое имя».
Я слышал его слова, что он не для того меня кормит, чтобы я подох на фронте, а для того, чтобы я, может, когда-нибудь унаследовал его землю. Устав от порки, он бросил ремень и сел.
— Ты все еще хочешь быть солдатом? — спросил он.
— Нет, — без колебаний ответил я.
— А кем же тогда?
— Хочу быть, как ты.
— Вот так-то лучше, хотя не думаю, что у тебя получится. Ты слишком сильно пахнешь своим рождением. Можешь идти.
Получив разрешение, я повернулся и хотел поскорее убраться. Но когда я уже подошел к двери, он снова подозвал меня.
— Ты кое-что забыл, — произнес он так спокойно, как будто вообще ничего не произошло.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи.
На следующий день, когда учитель Кирш собирался выступить с очередной речью, я увидел в окно отца. Он рывком открыл калитку и твердым шагом прошел через палисадник к школьному крыльцу. Входные двери отворились, но не закрылись, его шаги прогремели по коридору и на секунду замерли перед входом в класс, затем дверь распахнулась, и он зашел. Даже не взглянув на меня — а я решил, что отец явился по мою душу, — он направился прямиком к учителю, тот отшатнулся. Из-за занавески показались любопытные лица румынских школьников — в том числе Катицы — и их учительницы.
— Господин учитель, у вас ведь нет детей, так?
Тот сделал широкий жест рукой и торжественно произнес:
— Вот мои дети.
— Неверно, господин учитель. Это дети крестьян, порядочных людей. И большинству из них и в голову не пришло бы напялить на сыновей военную форму.
— Это мы еще посмотрим.
Отец сделал шаг вперед.
— Кажется, вы меня не понимаете, господин учитель. Видите вон того оболтуса? — Он указал на меня. — Он принадлежит мне. Может, крестьянина из него и не выйдет, хлипковат он для этого. Вообще-то он, пожалуй, для всего хлипковат. А в солдатах так и вовсе сразу переломится. Но он у меня единственный, пока никого лучше нету. И если вы посмеете встать между ним и мной, то я устрою так, что и вторая ваша карьера скоро кончится. Начальнику школьного ведомства в Темешваре я дважды в год отправляю свинью.
Учитель залепетал:
— Но господин Обертин!..
Казалось, отец уже потерял к нему всякий интерес и собрался уйти, как вдруг остановился на пороге и повернулся к нам.
— Я навел справки, господин учитель. Говорят, вы бросили бокс за один день. Отчего ж так вдруг?
— Из-за астмы.
— Это как-то связано с плохим дыханием, да? Но я слыхал другое. Говорят, вы в штаны наделали. Просто вдруг испугались выходить на ринг. Тц-тц, пора вывести вас на чистую воду. Значит, вы тут расхваливаете детишкам солдатскую жизнь, а сами боитесь получить пару тумаков. Как вы думаете, дети? Правильно это, что трус хочет сделать из вас солдат?
Мы боялись даже вздохнуть. Лишь когда он повторил вопрос, хором ответили: «Нет!», а сами не спускали глаз с учителя, тот держался за край стола, и подбородок его дрожал.
— А тебе, — отец вперил взгляд в меня, — я сломаю обе руки, если еще раз заикнешься об этом.
Поскольку учителю явно было уже не до нас, мы, дети, потихоньку затянули песенку, которую всегда пели в конце занятий:
Закончились уроки, пора идти домой.
Мама нас обнимет и угостит едой.
О, как радуются дети, когда идут домой.
Потом мы стали ждать от учителя какого-нибудь знака, но, поскольку он не смотрел на нас, все выскользнули из класса.
Боясь отца и одновременно восхищаясь тем, что он несколькими словами вывел из равновесия самого сильного из знакомых мне людей, я остался на месте. Часть моей души стремилась к нему, и поныне, через столько лет, я все еще ничего не могу поделать с этим чувством.
Мне казалось, что отцу удается почти все на свете, и я даже верил, что он сможет удержать войну подальше от нашего маленького, уединенного мирка. И в то же время я иногда ночевал на кладбище, прячась от него, и проверял, не пахну ли я все-таки своим рождением.
Я заметил, что в классе остались только учитель и Катица. Господин Кирш смотрел в окно, он весь как будто постарел и съежился. Девочка держалась поодаль, казалось, хотела со мной поговорить, но не решалась. Она не поняла ни единого слова из только что сказанного и все-таки как-то по-своему почувствовала. Во мне разрасталось желание кого-нибудь убить, но не хватало последней капли, толчка, чтобы сделать это.
Учитель дышал глубоко, при каждом вдохе его грудь становилась шире, и рубашка на ней так натягивалась, что едва не отрывались пуговицы. Он повернул голову и растерянно огляделся, но когда заметил меня, лицо его исказила гримаса ненависти.
— Проваливай, чертово отродье!
Тогда я наконец убежал, а следом за мной Катица, и я никак не мог от нее отделаться, даже угрозами. Когда я оборачивался и бросал в нее камешек, она просто останавливалась. Как только я продолжал путь, она шла в нескольких шагах от меня. Катица остановилась у наших ворот, а я пошел прямиком в дом, взял длинную бечевку и дедов носовой платок, потом нашел в сарае две тонкие штакетины. Сунув все это под мышку, я схватил нашего старого, гордого петуха и через узкую дверцу в задней стене хлева вышел в поле.
Словно догадавшись, что я задумал, Катица уже ждала меня там.
— Не надо этого делать. Он старый. И так скоро помрет, — сказала она.
— Вот поэтому можно прикончить его и сейчас.
Я решительно побежал по полю, не обращая внимания на ее нытье, — она ободрала босые ноги о жесткие комья пашни. Подыскав подходящее место, я воткнул одну из штакетин в землю и привязал к ней петуха. Платком я завязал себе глаза, занес другую штакетину над головой и стал ждать. Будь петух похитрей, он сумел бы пару раз увернуться.