— Ничего, пап, — успокаивал он отца, — я днем могу поспать, главное нам маму как следует выходить.
Он же покупал продукты специального питания: с витаминами, соками, мягкими для переваривания и усвоения маминым пищеварением. Один раз пришел Николай, очень огорченный, и принес бананы. Палата была преимущественно для инсультников и пахло в ней не очень. Колька покосился на отца и незаметно поморщился. Валентин сидел в Китае по закупкам и ничего не знал, потому что еще ни разу не звонил с самого отъезда. По разу пришли невестки: Катерина, Валькина, принесла яблок, а Анжела, на чьей кухне и случилось все, — снова бананы, из тех, что не донес муж. Плакать — не плакали обе, но расстройства не скрывали. Причина была не одна: и дети без дневного пригляда теперь, и качественная бесплатная помощь по линии ведения обоих домов, и повышенная раздражительность мужей независимо друг от друга: у одного — получившаяся уже, у другого — предстоящая, в силу неплановой заботы.
От сиделки, на подмену, пока вахту нес сам, Петр Иваныч категорически отказался: не желал никого приближать к Зине, грязное же из-под нее вынимал самостоятельно и так же менял постель, перекатывая тяжелую жену на поочередные бока. Ночью ту же операцию с матерью приходилось производить Пашке, и подобная гигиена у него, как ни странно, получалось довольно ловко. И вообще, Павел оказался в этом деле небрезгливым, так как мать любил больше, чем отца — того же существенней ценил за непредсказуемость поступков, находя в этом отцовском качестве исток собственного творческого начала.
Маму они с отцом доставили домой через четыре недели от несчастья. Постель загодя подготовили по-новому, обернув перину купленной Павликом клеенкой, которую пристегнули по краям четырьмя английскими булавками, что выискали в Зинином запасе. Внешне Зина выглядела, если не знать о беспорядке в голове, вполне нормально, на еду тоже реагировала с пониманием и принимала ее, вовремя открывая рот. Движения были ограниченны: левая сторона более-менее сохранила подвижность, правая же — та самая, под которую Петр Иваныч так любил подводить конечность ноги и руки, извлекая оттуда мягкое тепло, — больше отлеживалась в покое. Улыбка на лице присутствовала, но имела постоянное выражение и по этой причине — какой-то неродной и застывший вид. Слова — не все и не целиком — тоже имелись, но связной и осмысленной речь не получалась: отдельные слоги, начиная проговариваться последовательно, заканчивались прерывисто, соскакивая на середине пути, словно граммофонная игла, наткнувшись на глубокую царапину, съезжала с накатанной пластиночной борозды на столько, насколько хватало у царапины сил подбросить ее и откинуть вбок от основной песни. И так было все время, пока у граммофона не кончался завод, после чего неровная музыка обрывалась, и Зина проваливалась в неопределенной длительности сон в любой произвольно выбранный болезнью момент.
С узнаванием родных дело также обстояло неважно. Петра Иваныча жена почти не признавала, но зато всякий раз радовалась появлению его перед глазами.
— Гре-би! — улыбчато и бойко каждый раз приветствовала она мужа, пытаясь работающей рукой продемонстрировать в воздухе лопатное движение несуществующего весла. — Силь-ней под-гр-р-бай, Сер-жка! Силь-ней! Оп-п-оз-даем!
Сначала Петр Иваныч сильного внимания на случайность такой чепухи не обращал, полагая, что состояние Зинино находится в такую минуту посредине между незавершившимся сном и зародившейся, но не полностью явью. Между тем приветствия Зинины по такому образцу не переставали носить неслучайный характерен волей-неволей он стал натыкаться на обломки своей же памяти, отнесшие его как-то раз к вынужденным воспоминаниям о временах и местах, где имя «Cepera» соединялось с мысленным воздушным веслом. Впрочем, скоро обстановка менялась к худшему: к отсутствию у жены всякого аппетита, например, или же к состоянию полного двигательного провала, и тогда Петру Иванычу было не до воспоминаний о несуразной ерунде, и он удваивал заботу и обиход, надеясь компенсировать тем самым Зинину немощь. В такие дни ему, как ни странно, было не так тяжело, поскольку некогда было расслабляться и обдумывать ужасное положение семейных дел. А дела были такими: с работы Крюков уволился насовсем, перейдя на полную пенсию, но оставил за собой под устное обещание руководства право вернуться к законному труду после того, как полностью восстановит Зинино здоровье. Что это именно так и будет, Петр Иваныч не сомневался ни на одну секунду, так как знал, что подобная болезнь не бывает ни за что — обязательно должна быть за что-то. Но Зина такой причины не имела, потому что не заслужила ее всей своей преданной жизнью, а, стало быть, и недомогание ее — дело временное, хотя и малоприятное.
Что касается других членов дружного Крюкова семейства, то теперь, по прошествии полутора месяцев, начиная с падучего удара, картина не оставалась такой же единой и понятной в мелких деталях, какой казалась Петру Иванычу всю предыдущую женатую жизнь. Кто из детей — кто, и кого из них он тайно иль явно почитает больше — теперь об этом задумываться и разбираться было недосуг, потому что мысли те уже были прошлыми и в прежней его жизни существовали от безделья, скорей всего, и излишней, пожалуй, мечтательности. Но, с другой стороны, в отсутствии разумной Зины скрывать подобные раздумья тоже теперь было не от кого, кроме как от самого себя, и по этой причине они сами иногда в промежутке между кормлением, лекарством и гигиеной возникали из ниоткуда, невзирая на факт, что всегда были не ко времени.
Младшенький, Павлик, как и раньше, нес вместе с отцом бесперебойную заботливую вахту, и в семье — так уж получилось — это воспринималось остальными, как само собой разумеющееся дело, когда малой живет к матери ближе других, и не женатый, как все, и не от звонка трудится до звонка, как прочие, и без командировочных нужд, как некоторые, и сам труд его — не пойми чего: дома постоянно — ковыряется в рисунках своих без всякой суровой производственной ответственности. Другими словами, очень кстати подпало, что Пашка — может. Так рассуждалось всеми, но не объявлялось никем, и единственный, кого сомнения и расчеты не одолевали ни снаружи ни изнутри, был сам Павлуша. Валентин и Николай забегали иногда, но больше для проформы и старались быстрее уйти, ссылаясь на дела: то ли, потому что им было неприятно смотреть на такую непривычную мать, то ли, чтобы обозначить и закрепить таким образом первенство младшего брата в уходе за ней, то ли не хотелось им осуждающего взгляда отца. Но последнее обстоятельство, как выяснилось, никого особенно не смущало: и в силу привычки относиться к главному Крюкову, как к мягкому и безвольному бате, несмотря на укрепленный обманчивой строгостью внешний вид, и в результате могущих навалиться многочисленных неудобств от непланового перекроя семейных связей. Все это перетягивало решимость старших братьев бросить другие свои дела и окунуться в тяжелую заботу с попеременными ночами, кормлением с ложки и последующим отмывом подкладного судна от материнских нечистот. Бабы их, что Анжела, что Катерина, тоже в свекровин дом не частили: каждая кивала мужу на другую, припоминая отдельные случаи персональной переработки на родню, и по этой объяснительной причине с готовностью уступала место противной стороне.
Если Зина с упорной настырностью больного человека продолжала обращаться к мужу со словами «Греби, Серега!», то, завидя Павла, она, впрочем, тоже не называя его по имени, обращалась к нему исключительно «сыночка». Какого из своих сыновей Зина имела в виду, было доподлинно неизвестно, но Пашка сразу догадался, что это точно он, хотя отцу и не сказал, а Петр Иваныч еще какое-то время гадал, но потом и он определился, полагая, что, наверно, все же, Валентин — из-за девочки его, из-за единственной у Крюковых внучки. Так, думал он, память ее настроилась, на детский лад, потому что запомнила про нежность большую Вальки к дочке против сына.
Самих же Валентина с Николаем мать не называла никак, потому что, когда они появлялись, она или засыпала, или мало уже было натурального света в комнате ближе к вечеру, а свет от лампы Крюков отделял ширмой, чтобы он не проникал к Зине и не беспокоил дополнительно расстройство разума супруги.
Раз в неделю или два звонил Абрам Моисеич, единокровный родственник, и интересовался ходом здоровья и болезни. Про лекарства спрашивал, если надо — у жены Тамары в аптеках связь имеется. К концу недели прислал учетчицу Клаву с передачкой от ребят: фрукты там, соки, шоколадный торт. Девка Клава была некрасивой, но доброй, и у Петра Иваныча екнуло под лопаткой оттого, что нет вокруг него таких вот помощниц на месте бедного Павлика, отказавшегося из-за матери от всех выгодных заказов на книжные труды. И снова не пришло ему в голову подумать о старших детях и их женах, потому что, если не получалось у тех дежурить в очередь с ним и Пашкой, то, значит, не пускали важные причинные обстоятельства жизни. А такие причины Петр Иваныч уважал, да и сам был, как-никак, в силах еще бороться с Зининым недугом, противостоя ему полным утробным несогласием и не веря до конца в незыблемость мозгового инсульта.