«Сон — реальность. Ведь это идеализм самого низкого пошиба. Довольно церквей. В общем я бы согласился с тобой, товарищ, но на данном этапе это противоречит церковной политике партии. Смерть равнодушным? Мы что, можем угрожать людям смертью? Воображение во власть. Только этого не хватало! Революцию в любовь. Скажи, пожалуйста, ты что имеешь в виду? Ты призываешь к свободной любви в противовес буржуазному браку или к моногамии в противовес буржуазному промискуитету?»
Яромил заявил, что революция изменит весь мир во всех его составляющих, включая семью и любовь, или это не будет революция.
«Ну ладно, — допустил упитанный паренек, — хотя это можно выразить лучше: За социалистическую политику, за социалистическую семью! Вот видишь, а ведь это лозунг из газеты «Руде право». Нечего было тебе зря голову ломать!»
Жизнь не здесь, написали студенты на стене Сорбонны. Да, он это хорошо знает, потому-то и уезжает из Лондона в Ирландию, где бунтует народ. Его зовут Перси Биши Шелли, ему двадцать лет, и у него с собой сотни листовок и прокламаций в качестве пропуска, по которому его впустят в настоящую жизнь.
Потому что настоящая жизнь не здесь. Студенты разбирают булыжники, переворачивают машины, строят баррикады; их вступление в мир прекрасно и оглушительно, освещено пламенем и восславлено взрывами слезоточивых бомб. Тем труднее было Рембо, мечтавшему о баррикадах Парижской Коммуны, но так и не попавшему на них из Шарлевиля. Зато в 1968 году тысячи рембо обретают свои собственные баррикады; стоя за ними, они отказываются заключать с прежними правителями мира какой-либо компромисс. Эмансипация человека будет полной или ее вовсе не будет.
Но в километре оттуда на другом берегу Сены прежние правители мира продолжают жить своей обычной жизнью и галдеж Латинского квартала воспринимают лишь как нечто, происходящее вдали. Сон — это реальность, писали студенты на стене, но, пожалуй, правдой было обратное: эта реальность (баррикады, порубленные деревья, красные флаги) была сном.
Однако в настоящую минуту никогда нельзя определить, реальность есть сон или сон есть реальность; студенты, что строились в колонну со своими транспарантами перед факультетом, пришли туда по собственной воле, но вместе с что, не приди они туда, им могла бы угрожать пренеприятная история. Пражский 1949 год застиг чешских студентов именно на том любопытном водоразделе, когда сон уже не был только сном; их ликование было еще добровольным, но оно уже было и обязательным.
Шествие двинулось по улицам, и Яромил шагал вдоль него; он был ответствен не только за лозунги на транспарантах, но и за скандирование студентов; на этот раз он уже не сочинял красивых провокационных афоризмов, а переписал в блокнот несколько лозунгов, рекомендованных центральным агитпропом. Он громко выкрикивает слова, как чтец на богомолье, а студенты вслед за ним скандируют их.
Колонны уже прошли по Вацлавской площади мимо трибуны, на углах улиц появились импровизированные оркестрики, и молодежь в голубых рубашках танцует. Здесь все братаются без церемоний, хотя за минуту до этого были совсем незнакомы, но Перси Шелли несчастен, поэт Шелли один.
Он в Дублине уже несколько недель, он раздал сотни прокламаций, полиция его уже хорошо знает, но ему так и не удалось сблизиться ни с одним ирландцем. Жизнь все время там, где его нет.
Если бы здесь по крайней мере стояли баррикады и звучала стрельба! Яромилу кажется, что торжественные шествия — лишь быстротечная имитация великих революционных демонстраций, что они совершенно бесплотны и исчезают как мираж.
И тут он вспоминает девушку, заключенную в клетке кассы, и его одолевает страшная тоска; он представляет себе, как молотом разбивает витрину, расталкивает сборище покупательниц, открывает клетку кассы и уводит с собой перед взорами ошеломленных людей освобожденную черноволосую девушку.
И он воображает, как они идут вместе многолюдными улицами и, изнемогая от любви, льнут друг к другу. И танец, что вихрится вокруг, уже вовсе не танец, а это вновь баррикады, это годы 1848-й, и 1870-й, и 1945-й, это Париж, Варшава, Будапешт, Прага и Вена, и вновь эти вечные толпы что прыгают по истории с баррикады на баррикад и он, держа за руку любимую, прыгает вместе с ними…
В ладони он чувствовал ее теплую руку и тут вдруг увидел его. Он шел навстречу, широкоплечий и грузный, а сбоку воспаряла молодая женщина; она не была в голубой рубашке, как большинство девушек, танцующих на проезжей дороге; она была элегантна, как фея на дефиле мод.
Широкоплечий мужчина рассеянно озирался и поминутно кивком с кем-то здоровался; когда он был в двух шагах от Яромила, их взгляды на мгновение встретились, и Яромил во внезапном, секундном смущении (по примеру тех, кто узнавал знаменитость) тоже в знак приветствия склонил голову, так что и мужчина поздоровался с ним отсутствующим взглядом (как мы обычно здороваемся с незнакомцем), и женщина, его сопровождавшая, сдержанно кивнула.
Ах, эта женщина была несказанно прекрасна! И была абсолютно реальна! И девушка из кассы и ванны, которая вплоть до этой минуты прижималась к боку Яромила, под ослепительным светом реального тела женщины растаяла и исчезла.
Он стоял на тротуаре в постыдном одиночестве и с ненавистью смотрел ему вслед; да, это был он, дорогой мэтр, адресат посылки с двадцатью трубками.
На город медленно опускался вечер, и Яромил мечтал ее встретить. Раз-другой припустился он за какой-то женщиной, которая сзади напоминала ее. Как чудесно было отдаться напрасной погоне за женщиной, потерянной в людской бесконечности. Потом он решил пройтись мимо дома, в который она когда-то входила. Встретить ее там было нереально, но ему не хотелось идти домой, пока мамочка еще бодрствует. (Домашний очаг он выносил только ночью, когда мамочка спит, а фотография отца просыпается.)
И вот он ходит взад-вперед глухой окраинной улицей, на которой первомайский праздник со своими флагами и сиренью не оставил и следа веселья. В многоэтажке загорались окна. Загорелось и окно полуподвальной квартиры над тротуаром. Яромил увидел в нем знакомую девушку!
О нет, то была не его черноволосая кассирша. Это была ее подруга. Худая, рыжая девушка; она тотчас подошла к окну и опустила жалюзи.
Яромил, даже не успев проглотить всю горечь разочарования, понял, что его обнаружили; он покраснел и повел себя так же, как и в те давние времена, когда красивая, печальная служанка, сидевшая в ванне, устремила взгляд в замочную скважину: он убежал.
Было второе мая, шесть часов вечера; продавщицы высыпали из магазина, и случилось нечто нежданное: рыжая девица выходила одна.
Он попытался скрыться за угол, но было поздно. Рыжая, заметив его, поспешила к нему: «Пан, вы разве не знаете, что подглядывать вечером в чужое окно неприлично?»
Он покраснел и постарался быстро замять разговор о вчерашней истории; боялся, что присутствие рыжей девицы опять расстроит его надежды встретить ее черноволосую подругу, когда та выйдет из магазина. Но рыжая была ужасно говорлива и вовсе не собиралась расставаться с Яромилом; даже предложила ему проводить ее домой (проводить девушку домой, дескать, гораздо приличнее, чем подглядывать за ней в окно).
Яромил в отчаянии смотрел на дверь магазина. «А где ваша подруга?» — наконец спросил он.
«Поезд ушел! Вот уже несколько дней, как она уволилась от нас».
Они пошли к дому рыжей, и Яромил узнал, что обе девушки родом из деревни, в Праге жили и работали вместе, но подруга из Праги уехала, так как выходит замуж.
Когда они подошли к дому, девушка сказала: «Может, зайдете ко мне на минутку?»
Пораженный и смущенный, он вошел в ее комнату. И потом, даже не ведая как, они обнялись, поцеловались и очутились на кровати, застеленной шерстяным покрывалом.
Все было так быстро и так просто! Прежде чем он успел подумать, что перед ним трудная и решающая жизненная задача, она просунула ему руку между ног, и юноша дико обрадовался, ибо его тело отреагировало наилучшим образом.
«Ты потрясающий, ты потрясающий», — шептала она потом ему на ухо, а он лежал возле нее, уткнувшись в подушки, и был преисполнен невыразимой радости; после минутной тишины услышал: «Сколько до меня было у тебя женщин?» Он пожал плечами и улыбнулся с нарочитой загадочностью.
«Скрытничаешь?»
«Отгадай».
«Думаю, где-то от пяти до десяти», — сказала она со знанием дела.
Его залила счастливая гордость; ему казалось, что минуту назад он любил будто не одну ее, а всех тех пять или десять женщин, на которые она оценила его; будто она избавила его не только от девственности, а сразу перенесла в самую глубину мужской зрелости.