А тогда было вот что: врезаясь в стаю лакомых, хрупких креветок, кутум увидел чуть поодаль от места охоты небольшую легкую самочку. Увидел и сразу же узнал, что это и есть его пара. Его и ничья иная. Знали это и другие самцы, знали, хотя их рядом в тот момент и не было. Но и появись кто-нибудь из них, и начни кружить над самочкой, это было б только от жажды бесконечной игры, а вовсе не от незнанья.
Итак, кутум увидел самочку и застыл перед ней мгновенно. А затем ринулся вертикально вниз. Потом снова вверх...
Так он двигался мыслью, так он двигался чувством: вниз – вверх, вниз – вверх, вверх – вниз. И вдруг самочка, завороженная его движениями, перевернулась на спину и подалась чуть назад, ближе к двум огромным валунам, ко дну...
Но тогда кутум лишь проплыл над ней победителем и ушел в черную звенящую глубину, начинавшуюся сразу за валунами, один...
Море быстро мельчало. И дно теперь уже было рядом, под плавниками: гладкое, чистое, почти без ракушек каспийское дно, дно Хвалынское, дно Гургена, Хазара и прочая, прочая, прочая...
И еще раз, почти уже с бешенством вырвавшись из воды, кутум схватил ртом клочок прожаренного на мангалах и в печах, иссушенного солнцем и людским вожделением воздуха. Он вырвался из воды и увидел, как волнуется, переступая с ноги на ногу, рыбак в раздутых до колен черных трусах, в пиджаке, в твердо отмерившей половину лба пупырчатой кавказской кепке. Но вырвался он лишь на мгновенье и снова ушел в воду, чуть не прибив ко дну мелкого, лживого, лупоглазого бычка.
И здесь он вспомнил свое рождение. Вернее миг перед самым рождением. Тот миг, когда, перейдя от общего к частному, потеряв бессмертие на период жизни, он получил взамен этому бессмертию обманчивую и недолгую прелесть временного воплощения. Вспомнился и дивный переход от бесконечности к чуть скользящему по поверхностям камней и растений сну, а от сна – к буйству вживания в разум воды и пищи. Сразу же пришло и осознание эволюции как единственной силы, водвигающей в водовороты смерторождений, выводящей из них. И эти ощущения, эти проблескивающие серебряными чешуйками осознания уже не покидали его никогда. Даже сейчас, чиркая плавниками о песок, кутум чувствовал, что Эво, словно хребет, держит его. Но чувствовал он все это, лишь не порывая до конца со своей стихией, и верно и хорошо это было лишь для грубошипящего, разведенного на скорую руку в огромной каменной чаше водоворота...
Сейчас же он выходил на сушу, как в первых витках параллельных лжеэволюций, выпростанных на свет вместе с эволюцией основной, выходили на сушу его предки, чтобы, спустя множество темнот, бежать без оглядки назад в трепет пен, в тишину, в безмолвье...
Кутум был почти уже на берегу, на земле. Он судорожно вертелся на крюке, потому что вместе с водой понимание оставляло его. Оставляло его и Главное. Оставляла самочка и косяк кефалей, добывавших здесь же, неподалеку, сладких морских червей, кефалей, в конечном счете и толкнувших кутума своей безмозглой глупостью на крюк. И потери эти были неожиданны и сотрясали до тех пор, пока не начался новый отрезок его жизни.
И первым признаком этого отрезка стал страшный удар о песок. Затем удары еще и еще. Кутум бился так, что рыбаку пришлось правой рукой и коленом намертво прижать его кпеску.
Рыбак прижал кутума к песку и от радости пощекотал негнущимся дегтярным пальцем свободной левой руки его костяные губы. А кутум вырывался снова и снова, стараясь в воздухе обрести ту силу, которую всегда давала ему вода. Обрести силу и ринуться вновь в густоту зелени и покоя...
И сделать это ему почти удалось, потому что внезапно рыбак отпустил добычу.
Рыбак же отпустил рыбу потому, что зазевался и не заметил, как на узкую полосу песка бочком выскочил неуклюжий бронетранспортер и, набирая скорость, побежал вдоль берега. А затем, пробежав метров сто, резко развернулся и затормозил за спиной Азиза...
А кутум в дикой пляске шел к мелкой косой ряби. Ему помогал дурно свистящий, горячий и злой ветер с земляных гор. И до волны оставалось лишь два-три кутумьих корпуса, когда его снова прижали к песку. И хоть и на этот раз прижали нежно и даже кротко, как прижимают всякую годящуюся в пищу живность, – прижали ботинком с новыми ребрами на подошве, и поэтому кутум сразу же задохнулся и сник.
– Семенов, – сказал прижавший, – зарой-ка его под скамейкой. Они здесь всегда так делают. Да бравенько зарой! Слышь, Семенов? Сантиметров на двадцать-тридцать.
Подоспевший Семенов бережно вынул кутума из-под ребристого ботинка и побежал к одиноко торчащей среди замусоренного по осени пляжного песка лавчонке. Приказ он выполнил ловко и быстро...
И в этом песке под низкой расхлябанной лавочкой кутум окончательно утратил понимание. Но он все еще жил. И кольца сокращающегося Эво страшной болью сжимали его голое, без чешуи чрево, его сильный мускульный хвост, его острую, изящную, не выпирающую над телом голову.
Но и жизнь в песке оказалась недолгой. Выкопанный короткой, зеленой, как далекие воды, острой, как зуб лосося, лопаткой кутум был бережно очищен от песка и отдан какому-то маленькому, скрюченному, суетящемуся двуногому существу. Это был, конечно, не рыбак, радостно тянувший из воды кутума. Хотя и был на него похож: такая же с огромным козырьком кепка, такой же серый пиджак, правда, вместо черных на нем были светло-коричневые, зауженные книзу брюки. Но на этом сходство кончалось. Дальше шли одни несходства. Прятались они по преимуществу в лице принявшего рыбу. Лицо это заросло щетиной, глаза смотрели колюче и воровато, верхняя губа припухла, дрожала.
Рыбака же нигде не было видно. И неясно было, возвратился ли он к себе домой, во двор, отгороженный от улицы кусками жести, автомобильными покрышками, днищами от ящиков и прочим – всем тем, чем вместе с женой Марьям обносил он свое логово, свое прибежище, свою нору, свое «местожительство», полувыстроенное, полувырытое тут же неподалеку, у крутой земляной горы, или подался куда в другое место.
Рыбака не было, но выдавался неподалеку над песком какой-то мешок – не мешок, горб – не горб, прикрытый сверху серым пиджаком или еще чем-то замасленным. И блестела возле этого горба темно-красная жирная лужица. Но это был уже не рыбак. Это были всего только кости, вода и мясо. И кутум хорошо знал это.
Да и вкус лужицы был ему знаком. И он хоть и с трудом, с ломотой во всем своем каменеющем теле, но припомнил, что уже когда-то видел и пробовал такое же красное месиво. Было это сразу после его рождения. Тогда в темную, вечернюю воду свалили сразу нескольких таких же ловцов рыбы, или кто они там еще. И весь косяк пробовал именно эту, сочащуюся из упавших в море, красную жижу. Никому она не понравилась. И только жирный бородавчатый жерех всласть насосался этого нового чуда морского.
Но сейчас кутум понимал уже немногое и не мог до конца взять в толк – рыбак ли это лежит мешком или что другое, третье? Не мог понять и куда плывет он сам: трясясь, сбрызнутый приторной, резко пахнущей чем-то неприятным водою. Не мог понять, хотя и слышал, как тот, что наступил на него ребристым ботинком, сказал, пыхнув огнем:
– Бери! За службу тебе, старая курва!
– Ай, ай, ай, – засуетился одетый в пиджачок и кавказскую кепку, принимая кутума, – какой рыба, какой рыба пошаловал...
Этот-то в пиджачке как раз и очистил кутума окончательно от песка, омыл его в море, но затем – на горе – облил вонючей, невыносимо пахнущей, безвкусной, бесчувственной мертвой водой.
Но несмотря на эту воду, кутум еще жил. Он жил и видел, как маленький скрюченный человечек, очень похожий на рыбака, но не рыбак, выбрался из песка на притертую к земляным горам дорогу и пробирается по ней между плотно стоящих друг за другом, словно кефали на нересте, зеленых чудовищ. Пробирается навкось, ввысь, ближе к начинающимся огням, в город...
Человек с кутумом в руках пробирался из Шихова в Баку. И по дороге хотел в шиховской чайхане взять целлофановый пакет, налить туда воды и продержать так кутума до самого вечера, потому что между предвечерьем и вечером у согнутого были еще дела. Но в чайхане никого не было. Только на столах и рядом на земле лежали стеклянные, изящно выгнутые чашечки-ормуды. Три чашечки были раздавлены. Остальные целы, но опрокинуты набок и засыпаны разной мелочью, крошками, залиты какой-то мутной чайханской дрянью.
И тогда человек в кавказской, ополовинившей лоб фуражке снова свернул к дороге, делавшей здесь восьмерку, и, выпутавшись из танковой колонны, побежал вниз, к морю. И никто из сидевших и стоявших у замерших на полпути к Баку боевых машин ему ничего не сказал и не крикнул. И смотрели ему вслед скорей с сожалением, чем с неприязнью. Потому что и они, смотревшие, потому что и они не знали, где упрятана тайная пружина всего сегодняшнего дня. Не знали и не могли унять, не могли вжать в дорогу, закопать в землю ее нечеловеческую – раскрученную с пальбой и треском – силу...