Да это не программа! Это просто личное желание, одетое в маскировочный халат проекта. А я, дурень, страдал Журанков, вместо того, чтобы стащить с него халат, так бездарно повелся и начал потешать народ лепетом об этике! Да повеситься, что ли?
А если бы меня, грыз себя Журанков, накануне вторжения немцы в Берлин позвали подискутировать с герром Альфредом Розенбергом о судьбах России – я, ничтожество, ему бы тоже про маму рассказал?
Он не мог больше сидеть неподвижно на раскаленном сиденье и ехать как ни в чем не бывало. Не мог.
Промзона осталась позади, автобус бодро тянул по пустой прямой дороге посреди лугов. Наверное, в бездонной синеве пели жаворонки, но их не слышно было за гулом перегретого мотора.
А правда, подумал Журанков, не пройтись ли у речки? Он посмотрел на часы: еще полдня впереди… Полдня до “Полудня”, ха. Надо только успеть попасть в магазин до закрытия и прикупить любимый Наташин торт. Легкий, йогуртовый. Она же сластена… Чайку с тортом попьем на сон грядущий. Если накатила хандра, нет лучшего способа ее прогнать, чем порадовать жену. Жена начинает радоваться, думал он, и ты радуешься вслед за ней, вместе…
Он нетерпеливо встал и, перебирая горячие поручни сидений, пошел по проходу к двери. Не ходи, впрямую сказал я, уже не надеясь ни на намеки, ни на цитаты. Но Журанкову было так невмоготу, что он, конечно, не услышал. Топать, глядеть по сторонам, двигаться, дышать… Больше он ни о чем не мог думать сейчас. Подпрыгивая и раскачиваясь вместе с автобусом, он стоя дождался ближайшей остановки – наудачу это оказалась та самая, где, на окраине поселка со смешным названием Дуболепово, они в первое их лето выходили с Наташей, когда ездили купаться и загорать. Пятеро других пассажиров покатили себе дальше, а Журанков сошел и, проводив удаляющийся автобус взглядом, остался один под огромным теплым небом, посреди лугового простора, распиленного узкой серой полосой дороги.
Над горизонтом медленно копилась серая дымка, наверное, мечтавшая стать тучей; позади сентиментально темнели молчаливые липы, и под ними – небогатые, старозаветные дома поселка, а вперед, к перелеску, за которым, Журанков знал, мирно посверкивала речка, игриво убегала желтая тропа. Громыхающий рокот автобуса и сипение его протекторов на асфальте засосала даль, и для Журанкова запели и жаворонки, и кузнечики, и шмели, и летний ветер.
Вот кто не предаст, не станет мудрить и куражиться, подумал Журанков, глубоко вдыхая сладкий воздух. Своя земля.
До следующего рейса было часа полтора. Как раз.
Он пересек полосу потрескавшегося асфальта и медленно пошел по тропе. Плавок не было с собой, конечно; утром Журанков и в мыслях не держал, что после студии понадобятся плавки, но разве речка годна только на то, чтобы грубо овладеть ею, прополоскав в искрящемся журчании потные подмышки и дряблые ягодицы?
Речку не съесть, не выпить, не поцеловать…
А – подумать.
На воздухе, посреди просторной живой жизни, под шелест, стрекот и щебет, мысли сразу потекли спокойней и объемней.
Какой апломб! Какой словесный треск! Какая уверенность в себе и в своем праве! Модернизация, либерализация… Общественник новой формации. Часть, переделывающая целое по своему хотению. Ох, знаем мы, думал Журанков, знаем, как называется, когда малая часть бодро и стремительно начинает переделывать огромное целое под себя. Это называется рак…
Рак никогда не поймет, для чего человеку мозг, для чего сердце и для чего – легкие. Для него это все лишние сложности. Рак не способен к познанию… Раковые клетки бездумно убивают того, кого переделывают в себя, и, добившись полного, головокружительного успеха, сами умирают вместе с убитым.
Это было как откровение: все, что мы переделываем под себя, мы теряем.
И тут он даже забыл дышать.
А человек вообще все старается переделать под себя. Стоит только взглянуть вокруг… Даже тишину и жаворонков мы переделываем для своего удобства в назойливый клекот внутреннего сгорания. Даже сладкий дух, встающий над разливами клевера, – в черный выхлоп. И, конечно, после этого уже не знаем, что такое тишина, и навсегда прощаемся с жаворонками. Часть, которая переделывает целое под себя и тем грабит себя, – это человек.
И что остается делать жаворонкам?
Нет, уж будем называть вещи своими именами – что остается делать миру?
Погоди, погоди…
Его опять встряхнула дрожь. Но дрожь совсем иная, чем три часа назад в душной студии перед микрофоном. Не конвульсии неуверенности, но гордый священный трепет долгожданного и все равно внезапного прикосновения к истине.
Насилию грубой механики природа не в силах противиться. Земля уступает лопате, порода – буру, лев – пуле, человек беспомощен под гусеницей танка, город беззащитно обнажен перед атомной бомбой. Но того, кто убеждает, будто тебе лучше всего стать рабом, а если ты даже на это не годишься, то – покончить с собой, ты слушаться не обязан. И точно так же природа совсем не обязана слушаться того, кто пытается заставить ее самое воспроизводиться с нарушением ее собственных “правильно” и “неправильно”.
То есть нарочитые вселенные, несущие на себе слишком заметный отпечаток намеренного преобразования, не ответвляются. И мир подскока не возникает. И переклейки нет! Не через что переклеиваться!
Если предположить, что любой случай, когда перемещения не происходит, сродни той первой неудаче, когда кошка не смогла добраться до мышки… Господи, тогда получается, что в массе своей люди, как правило, только затем и стремятся куда-то, только затем и СОВЕРШАЮТ ПОСТУПКИ, чтобы КОГО-ТО СЪЕСТЬ!
И, конечно, коль скоро естественным образом они этого не смогли бы, руки коротки, глотка мала, то и через переклейку пути нет.
Так?
Значит, даже Алдошин…
А что Алдошин? Храбрый, сильный, умный, умелый, энергичный… Преобразователь!
А зачем Вселенной преобразователи? Она живет по своим законам. Если где-то в результате естественной истории, скажем, нет десяти тонн угля, а мы, думал Журанков, хотим через нуль-Т перетащить туда десять тонн угля, потому что нам это надо, то это НАДО ТОЛЬКО НАМ, это идет вразрез со всем предыдущим и последующим течением природных событий, и черта с два колобки нам позволят такое надругательство.
Человек религиозный, наверное, сказал бы так: Господь разрешает людям играть своими гремучими вонючими игрушками в Его мире, но если люди начинают слишком уж рьяно переделывать мир в соответствии со своими утробными, кишечными представлениями о том, что такое “хорошо” и “плохо”, он немедленно и безо всякого снисхождения дает им по рукам. Даже и без нуль-Т это видно все чаще, одна экология чего стоит.
Человек же рациональный скажет, что чем напористее и могущественнее мы стремимся более вероятные состояния мира заменять на менее вероятные, тем сильнее мир сопротивляется всеми доступными ему в каждом данном случае средствами.
А почему тогда переклейки с активностью, переклейки не только, чтобы полюбоваться, вообще оказываются возможны?
Беспрепятственно проходят, надо думать, изменения одного вполне вероятного состояния на другое, столь же вероятное. Это понятно.
Самое интересное – то, что через нуль-Т мышка спасается от кошки или получает сыр. То, что кошка получает покупной кошачий корм. Это все спасение от маловероятных состояний, от нашего насилия. Ведь мышку кошке, думал Журанков, подставляли мы, и голодом ее морили тоже мы…
Значит, через переклейку нельзя, скажем, пойти, чтобы убить, но можно пойти, чтобы предотвратить убийство?
Ничего себе.
Нуль-Т как уникальный механизм спасения от преобразований, которые навязывает живущему своей жизнью целому его обособившаяся часть?
И потребность спасать от таких преобразований, уверенно распутывал головоломку Журанков, должна быть столь же естественной и столь же, в общем, неосознаваемой, как, скажем, изначальная их с Вовкой убежденность в том, что их одежда последует в переклейку за ними.
Так это святыми надо быть, чтобы невозбранно пользоваться нуль-Т!
А, собственно, почему? Что, думал Журанков, мы с Вовкой и Наташей – святые? Или этот Фомичев, которого он знал пока плохо, но, конечно, обязательно должен был теперь узнать поближе. Явно не святые…
А какие?
Хороший вопрос…
Одним словом не сказать. Даже двумя. Вселенная – сложная механика, ее коротким определением не уговоришь, не обманешь…
Сказал – опошлил. Лучше даже не пробовать.
Но с религиями, подумал Журанков, какая-то связь тут есть. Ведь только религии спокон веку стараются ограничить наше уникальное хищничество: животную жестокость, уж всяко не меньшую, чем у иных животных, но вдобавок помноженную на способность хитрить и подличать так, как ни один зверь не умеет – с применением хваленого нашего разума.
А ведь тот к редкостному умению ставить силки и рыть ловчие ямы непременно добавит еще и опять-таки не свойственное остальным зверям тщеславие. Наловлю не просто, чтобы поесть, а еще и чтобы похвастаться и унизить соседа…