как хорошо, что ты пришел, ты моя единственная радость, говорит она, и на глаза ее навертываются слезы, знаешь, я все время думаю о доме, если бы я могла вернуться домой… Откуда у тебя такие мысли, разве тебе плохо здесь, может, у тебя кофе нет, спрашиваю я, и она тут же приносит кофейник, кофе пахнет как-то странно, да и на вкус не очень, говорю я и тут же жалею о сказанном, она не соглашается, злится и семенит на кухню, чтобы показать мне банку, Nescafe, о Господи, думаю я, и уже приготовила целую бадью, вот что значит возраст, а ведь раньше мама прямо-таки гордилась своим кофе, потом она приносит блюдо с почти запылившимися, словно из гипса сделанными кексами и ставит его рядом с чудовищным цветком, сделанным из соломы, и другим блюдом, в котором лежат уже сморщившиеся апельсины и яблоки
и вот мы сидим за красивым треугольным столиком у окна с подставкой и стульями в стиле бидермейер, и я сразу замечаю, что сама она здесь никогда не сидит, ты все еще ешь не здесь, мама, спрашиваю я, так как вижу, что мебелью в комнате почти не пользуются, да, соглашается она, я предпочитаю завтракать и даже обедать на кухне в корпусе, знаешь, там я могу сразу все убрать и вымыть посуду и не трачу на это времени. Но у тебя же тут много времени, мамочка, говорю я, почему ты не пользуешься им для собственного удовольствия, у тебя же масса свободного времени. Нет, возражает она, и на лице ее — как осторожная превентивная мера — появляется выражение несогласия, после чего она начинает дуться и ворчать, нет, о чем ты говоришь. Каждый день я поднимаюсь в шесть утра, застилаю постель и делаю уборку на кухне и в комнате, твоя мама всегда много работала, даже слишком много, думаю я и замечаю, что в комнате стоит какой-то странно тяжелый запах, а ведь помыться как следует она тоже не может, ловлю я себя на мысли, с ее-то незаживающими ногами, на которых всегда были открытые, слегка гноящиеся раны, каждый раз утром или вечером она смазывала ранки целебной мазью и перевязывала эластичными бинтами, нет, с такими ногами она вряд ли может пользоваться своим сверхсовременным душем, да и зачем ей мыться под душем, думаю я и вдруг обнаруживаю на ее красивой, ставшей такой маленькой голове какие-то роговые наросты под густыми еще волосами с шиньоном, да и лоб кажется мне немного ороговевшим, или это метафора своенравия и узколобости внушает мне такой далекий от действительности образ
я сажусь на кровать, сюда бы лучше подошла кушетка, думаю я и не знаю, о чем говорить дальше. Сижу в серой, как песок, комнате напротив своей приумолкнувшей матушки, ем запыленные кексы, пью безвкусный тепловатый растворимый кофе из красивых старых чашек, черных, английских, с золотым рисунком, а окна выходят на эту бесполезную, без цветов и растений, террасу, за террасой поросшая травой лужайка с высокими старыми деревьями, над ними раскинулись опоры и пролеты старинного чугунного моста, который затеняет и затемняет все вокруг. Так что не мешало бы включить свет. Я включаю радио
Разогреть пальцы — так я называю каждодневную работу над этими заметками, а мог бы назвать разминкой. Размяться, чтобы не закоснеть, чтобы держать себя в форме. Или это делается исключительно для того, чтобы не так давила леденящая душу свобода, чтобы заполнить пустоту? Я в Париже, но я в этой узкой, как пенал, комнате, а время уходит. Я жду. Жду, когда что-нибудь сдвинется с места. Как ястреб, что кружит над серой местностью и, заметив малейшее движение, стремглав бросается вниз, пытаясь вцепиться когтями в то, что движется. Действовать быстро, как можно быстрее, не раздумывая, иначе нечего и браться за эти записки. Я намечаю цель и принимаюсь за дело. Начинаю, как спортсмен, который стартует в умеренном темпе, чтобы потом выложиться до конца и закончить бег с препятствиями. Я беру какое-нибудь событие, или переживание, или просто что-то воображаемое и с треском швыряю на бумагу. Слова рассыпаются, с шипением застывая в щелочном растворе языка. Я смотрю, что получилось. Это как гадание на растопленном свинце, я отливаю себя в маленькие фигурки, и они падают в пустоту моего дня, в комнате-пенале, в этом громадном, громоздящемся вокруг меня Париже, в котором притаилась или расточается «жизнь». Я, как спортсмен, бросаюсь к пишущей машинке и быстро записываю, по возможности в одной фразе, все равно что. Все равно? Нет, должна быть некая приманка. Вспышка молнии? В крайнем случае нечто похожее на то, как рыба выпрыгивает из воды. Красивая штука — полеты рыб над водой, серебристый просверк в воздухе — и снова ничего. Или же я хватаюсь за то, что подметил на улице, и дома размышляю над этим, думаю о подмеченном на улице или только о полетах рыб в моих мыслях, во время прогулки, думаю об этой вспышке молнии, а сам слоняюсь по квартире или вожусь на кухне, только бы не браться за работу, только бы не начинать, но потом все же сажусь за машинку и набрасываюсь на лист бумаги. Не сделай я этого, мне так и не удалось бы ничего начать. Страх? Страх, витающий в этой комнате-пенале с окнами во двор.
Двор. Я вижу потрескавшиеся, грязно-белые стены, окна. Внизу строго отмеренные, разделенные железной оградой фрагменты двора, забетонированные садики с растениями в кадках, ржавеющие велосипедные колеса, мусор. Вверху четко очерченный многоугольник неба. Напротив — жилище старика-голубятника.
Я слышу, как кряхтит грудной ребенок. Как выводят трели, ликующе щебечут птицы в клетке. Певчие птицы. Их пение начинается с подобия комариного писка, затем следуют одиночные манящие свисты, за ними целый каскад свистов, переходящих в воркование, в звуки, напоминающие игру на флейте, и все завершается чистым и звонким тремоло.
Кряхтение малыша какое-то отчаянно сдавленное, прямо-таки чувствуешь, как бессильно напрягается и сучит ножками лежащее на спине, покрасневшее от натуги тельце, у которого нет иной защиты, кроме этого сдавленного хрипа, перемежаемого всхлипами.
Накануне голубятник опять устроил грандиозную перебранку со своей старухой, и когда дело дошло почти до рукоприкладства, она быстро захлопнула окно. Он придира, заводится по любому пустяку и ворчит до тех пор, пока она не взбесится и не ответит ему знакомым по песенкам визгливым голосом настоящей француженки. Он пытается ее перекричать, но сразу чувствуешь, что последнее слово останется за ней.
Он сидит напротив, я заглядываю в его комнату на противоположной стороне дворовой шахты, а он видит меня, сидящего за столом, видит даже лучше, чем я его, так как живет этажом выше и смотрит на меня сверху вниз. С тех пор как я поселился и живу здесь, то есть уже несколько лет, я вижу его примостившимся бочком у открытого или полуоткрытого окна, иногда оно бывает занавешено, это старик с поседевшими, стального отлива волосами, в серой шерстяной кофте, у него квадратный череп, сигарета зажата в зубах или прилеплена к верхней губе, он сидит у окна, занятый игрой с голубями. Я долго не понимал, в чем тут дело, почему он постоянно сыплет им корм, сперва на один карниз, потом соберет его и перенесет на соседний, а когда голуби слетаются, машет из своего укрытия за окном рукой или палкой и прогоняет их. Я долго не мог взять в толк, зачем ему эта нелепая игра — приманивать и отгонять голубей. Но потом до меня дошло. Покормить он хочет только одну голубку, свою любимицу; для нее он осторожно сыплет кучками на карниз зерна или хлебные крошки, для нее переносит их на соседний карниз, все предназначено ей одной, он следит за тем, чтобы она одна наслаждалась его дарами, других он отгоняет, им тут делать нечего
Он сидит у окна с утра до вечера, изо дня в день, из года в год, иногда читает, иногда на голове у него появляется шапка, иногда берет, не знаю, инвалид ли он, поднимается он без труда. Он возится со своими голубями, это его единственное занятие, если не считать крикливых перепалок с супругой; кстати, я видел ее в бюстгальтере, сейчас, когда днем становится по-настоящему жарко, окно распахнуто настежь, я впервые увидел ее в темной дыре окна. Иногда она развешивает белье поперек комнаты, от шкафа к другому, невидимому мне предмету мебели, тогда вся комната бывает увешана, как флагами, мокрым бельем, и под этими флагами они садятся за стол. Само собой, телевизор у него включен целый день, этим, вероятно, объясняется его характерная позиция у окна, он сидит немного боком, так как хочет держать в поле зрения и вороватых голубей, и экран телевизора. Мы еще ни разу не поздоровались даже кивком головы, хотя иногда подолгу смотрим друг другу в глаза. Мы заняты обоюдной слежкой, хотел бы я знать, что он обо мне думает.
Взмахи голубиных крыльев тоже часть шумной жизни двора: они звучат как хлопки, а если вспугнутые голуби взмывают вверх стаей, то как шелест. Иногда взмах крыльев напоминает удар кнута. Кстати, среди обычных домашних голубей есть одна горлинка, она воркует в любой час дня, даже ночью.