На Шарлин шелковый китайский халат, волосы ее подобраны изящнейшей заколкой – даже для сна она использует всякие изысканные вещицы. В центре гостиной возвышается буддистский алтарь, возле горит маленькая масляная лампадка. У меня замерзли руки, кусок не лезет в горло, но я все жую и жую, совсем не чувствуя вкуса. Всякий раз когда я подношу ложку ко рту, то вспоминаю о людях оттуда, с острова, о талонах, об очередях, о хлебе из маниоки, об ежедневных бедах. Ложка сама собой выскальзывает из моих рук. Я беру бокал и залпом выпиваю кока-колу, прикрыв глаза, погружаюсь в нирвану, смакуя холодную и шипучую жидкость и чувствуя веками покалывание от ее брызг.
– Если не хочешь есть, так не ешь, – бормочет моя подруга.
– Я умирала от голода, но уже не хочу есть, у меня такое чувство, словно вот здесь, в животе, застряла алюминиевая губка… Можно мне остаться на ночь? – спрашиваю я, чувствуя, что меня начинает знобить.
– С двумя условиями. Ты не станешь просить у меня почитать Пруста, а тем более дневник… – она говорит, унося на кухню почти нетронутое блюдо. – Для тебя приготовлена другая комната, только переложи с кровати на кресло неглаженое белье.
– Шарлин, пожалуйста, дай мне дневник. Если я и отдала его тебе и взяла с тебя обещание не возвращать мне его, то это было ошибкой. Мне просто необходимо его почитать; клянусь тебе, не будет никакой хандры, – упрашиваю я, едва сдерживая слезы.
Она трет нос тыльной стороной ладони, бормочет что-то сквозь зубы и потом глубоко вздыхает. В такой же ситуации любая мать, пожалуй, поступит точно так же, то есть притворится, что у нее нет настроения, но рано или поздно все равно исполнит все, что у нее просят. Шарлин изъясняется на франко-кубинском, она прекрасно знает, что меня забавляет ее акцент и то, с каким простодушием она овладевает местными словечками. Она спрашивает, не желаю ли я еще этой отравы, и я отвечаю, что конечно: ведь жажда не дает мне сомкнуть глаз. Шарлин убеждена, что кока-колу чем больше пьешь, тем больше хочется, с этой целью ее и производят. Когда Шарлин Ле Брен что-то утверждает, в этом не надо сомневаться.[172] Она идет из кухни к себе в комнату. Роется в верхнем ящике трюмо и достает кедровую шкатулку. Шаркая тапочками по коридору, идет обратно в гостиную, кладет драгоценную шкатулку мне в руки. Сама же открывает ее. Внутри хорошо сохранившийся кинематографический дневник Самуэля. Тот самый, что он в день своего переезда потерял на лестнице. А я присвоила его себе.
Я уже год жила на улице Ботрельи, куда переехала, после того как у меня прошла депрессия, связанная с моей рекламной фотодеятельностью, из дома номер два по улице Сегье, на пересечении с набережной Гран-Августин; это был третий раз, когда я снова погрузилась в Пруста. Закончив седьмую книгу, я захотела не только в корне поменять работу, но и переменить место жительства и сказала себе: «Новая жизнь – новый дом». Я решила найти квартиру в Маре, в одном из самых прекрасных в мире кварталов. Не стоит думать, что я мало что видела на свете. Просто для меня есть два дорогих моему сердцу квартала: Старая Гавана и Маре. Я нашла через Пачи, кубинского художника, скромненькие апартаменты в три комнаты под самой крышей частного отеля, постройки семнадцатого века, разумеется, без пансиона. Здесь же, кроме Пачи, жил еще один кубинский художник – Сесар; рядом снимали квартиры русская пианистка, которую мы называли «L'accompagnatrice»,[173] отдавая дань Нине Берберовой, ее муж (собиратель гитар), сын мужа (журналист, помешанный на музыке стиля «техно»), а также медсестра, домашняя учительница, семья торговых агентов, похожих на семейку Пикапьедрас,[174] мсье Лапин (милый человек с лицом кролика), Шерлок Холмс (заядлый любитель трубки и непромокаемого плаща цвета какашек, с одной бакенбардой, подбритой короче другой), две семейные пары – в каждой по ребенку – Тео I и Тео II, кот Ромо и любительница кошек. С Пачи и Сесаром я познакомилась еще на Том Острове, на втором этапе моего периода вечеринок, проходивших на террасе Андро, тогда я уже жила ожиданием, когда же мне позволят покинуть эту страну. Там же я познакомилась с Сильвией, адвокатом по профессии, но вовсю вращавшейся в артистических кругах. Адвокаты заканчивают тем, что становятся художниками, а иногда и правителями – все зависит от того, как им стукнет по голове римское право. И с Винной я тоже там познакомилась, Винна помешана на научной фантастике и марсианской любви.
Пачи сумел выгодно представить меня владельцу гостиницы, и все решилось в одно мгновение, я переехала, уплатив за три месяца вперед, но не больше. Мне понравилась мысль пожить в шикарном доме квартала Маре по соседству с моими соотечественниками. Было то ли лето, то ли зима, на лестничных площадках стоял запах бульона из черной фасоли или конгри.[175] В июле и августе здесь через два раскрытых настежь окна сочится музыка, рвущая барабанные перепонки, привыкшие скорее к Шопену или Шуберту:
Очаровашка ты моя, от твоей походки я сойду с ума…[176]
А если не это, так что-то из Омара Эрнандеса, спетого Альбитой:[177]
Ах, что за квартал, в котором я родилась,
ах, мой счастливый городок…
Шалун-мальчишка на пакости горазд,
веселья ради
смешит до коликов своих соседей,
за что и любят те его.
А Мигелито в своем тарантасе
ездил в кафетерий
к Мануэлю Наварро
послушать, как тот играет Шуберта на скрипке…
Ах, что за квартал, в котором я родилась…
Ничто не сможет умерить наши музыкальные порывы, как и сами европейцы, мы жаждем стать кем-то, а ритмизованный шум и гвалт заглушают «Времена года» Вивальди. Шарлин не понимала моего отчаянного желания переехать в старый дом, вдобавок ко всему полный неупокоенных душ, она имела в виду мертвых, понятное дело, о живых и речи нет, они все в тоске и печали от того, что температура ниже нуля, от того, что солнца мало, и от всего другого. Им никак не приспособиться. Словом, именно по этой причине Шарлин поднимает панику каждый раз, когда я берусь за книгу родного мне Марселя, она предвидит, что чтение закончится переездом. И дело не в том, что она не желает помогать мне таскать мебель, коробки и все остальное, без чего не обходится ни один переезд, тем более когда новая квартира еще и меньше старой. И ей приходится в записной книжке фиксировать все: что на выброс, что кому отдать. Просто Шарлин, как и я, ненавидит внезапные перемены, возможно, я не люблю их больше, потому что слишком много всего связано у меня с ними, но когда мой внутренний голос говорит мне, что нужно что-то менять, стоит к нему прислушаться. Возможно, это следует расценивать как беспрестанный поиск места, которого уже никогда не вернуть, моего места в мире, вселенной моего детства.
Некоторое время спустя, а точнее ровно через год после моего поселения на улице Ботрельи, Пачи сказал, что сюда собирается переехать еще один его приятель. Мне и в голову не пришло, что этот приятель – кубинец, самое большее, я думала, кто-нибудь из его чилийских или перуанских друзей, таких же, как он, художников, которые так часто к нему приходят. Нет, ты ошибаешься, это кубинец, он недавно приехал, объявляет Пачи. Мы пошутили, что еще немного и могли бы основать Комитет по Защите Революции. Так как ты единственная женщина, то быть тебе президентом, воскликнул он, прыская со смеху. Иди ты в зад, отвечаю я, также давясь смехом. Тогда мы доверим тебе должность начальника Пограничной службы, a Cecap возьмет на себя должность начальника Сухопутных войск. И не говори больше, что вот-вот покончишь с собой от ностальгии, жалким голосочком пропищал Пачи, держась руками за живот и закатывая глазки. Перестань, а то я описаюсь.
Нового кубинца звали Самуэль. Его пригласили погостить во Францию друзья-музыканты, но он подумал, чего глупить, и остался совсем. А чем он занимается? – спросила я без особого интереса. Что-то с кино, кажется, он редактор, или, как здесь говорят, монтажер. Ага, прошептала я, еще одна интеллектуальная проститутка. Нет, совсем нет, это сверхделикатный и простодушный человек. Пачи не скупился на самые замечательные отзывы о нем. И как давно ты с ним знаком? Два дня. Ну-ну, нас не изменишь, мы – сама поспешность, торопыги о двух ногах, думала я, готовя пойло из кофейного пакетика, частичка того, что продается на талоны у нас в магазинах, мама Пачи присылала пакетики с Того Острова, чтобы ее сын не забывал: там даже кофе порядочная гадость. Пачи продолжал пить такой кофе не из патриотических чувств, а потому что его желудок настолько привык ко всякой мерзости, что не воспринимал качественного кофе – понос пробирал.
Я следила за переездом Самуэля через дверной глазок, ведь так случилось, что он поселился в квартире напротив, единственная комната которой, повторяя изгибы коридора, умудрялась граничить через стенку с одной из комнат моей квартиры. Он таскал багаж: ободранный кожаный чемодан с четырьмя уголками обтрепанной ткани, две плохо перевязанные коробки, набитые книгами и бумагами, которые довольно долго торчали перед моей дверью. С ним приехали и его друзья-музыканты, которые привезли на грузовичке (я знала, что это был грузовичок, из их разговора) необходимые в таком случае подарки, купленные в универмаге «ИКЕА»: полированную деревянную кровать, матрас, круглый металлический столик с четырьмя черными пластиковыми стульями, диван-кровать, тоже черный, занавески; все остальное оказалось бывшим в употреблении – либо взятым у кого-то из французских друзей, либо подобранным на помойке, – стиральная машина, малюсенький холодильник, достаточно большой телевизор марки «Шнайдер» и прочая домашняя рухлядь. Самуэль был моложе нас, возможно, лет на пять или шесть. Не красавец, не урод, скорее симпатичный. Он входил и выходил, таская тюки или мебель, и каждый раз бросал взгляд на мою дверь, которую я и не собиралась открывать, гораздо удобней было сидеть в моем президентском кресле (на стремянке) и наблюдать в глазок. Скоро Самуль стал улыбаться мне прямо в глаз, то есть в дверной глазок, он подозревал, что за ним ведется наблюдение. Меня аж передернуло, когда в одну из своих последних ходок он лукаво подмигнул мне, совсем как Хорхе, а ведь того подобный жест привел прямехонько в пламя. Чтобы не думать об этом я уставилась на его сохранившие загар руки большие, но изящные, хотя и с неровными ногтями, словно обкусанными или подстриженными зазубренными ножницами. Почему прошли месяцы или даже годы, и я не страдала от отсутствия мужской ласки, а тут, едва увидев эти руки, ощутила позабытые желания с новой силой? Почему мне понравился Самуэль, а не кто-то другой? Только увидев его через дырочку в двери, я уже представила то наслаждение, которое я бы испытала, коснись он моих ног. Нет, не надо никаких глупостей. По-моему, этот монолог или диалог, который выстраивается у меня в мозгу между возможным и невозможным, мне совсем не нужен. Не торопись, Марсела, остановила я себя в тот момент, когда моя рука уже легла на щеколду замка, и я была готова выйти и представиться: привет, я твоя соседка, кубинка, не знаю, говорили ли тебе обо мне, могу ли чем-нибудь помочь, я в твоем распоряжении. Не гони лошадей, не так сразу. Пока я боролась с собой, в коридоре остались только две коробки с книгами и бумагами. Самуэль забрал одну, потом другую. Он так резко схватил последнюю коробку, что из дырки вывалилась внушительной толщины оранжевая тетрадь в темном переплете. Лучшего предлога и не придумать: я могу пойти отдать тетрадь и заодно познакомиться с ее владельцем. Но не будет ли это странным, что я из своей квартиры заметила тетрадь? Да, это бы выдало мое любопытство. А мой план состоял в том, чтобы до поры до времени не замечать его существования. Так или иначе, я повернула ручку, вышла в коридор и в один миг подхватила тетрадь. Но вместо того чтобы стукнуть костяшками пальцев в дверь напротив, вернулась к себе и возложила добычу на постамент, на котором выцветал под солнцем маленький кубинский флаг. В этот момент вряд ли кто мог ко мне зайти. Сесар укатил на Ямайку, а Пачи пригласили на какую-то выставку, а потом ужин – словом, он явится только под утро. Сидя в кресле из кожи и металла, я решила, что сразу не отдам тетрадь, что сначала полистаю ее, а верну после, если вообще посчитаю это необходимым. Я сварила себе свежего кофе. С дорической колонны, то есть постамента, тетрадь следила за моими движениями и, казалось, жалобно подзывала меня к себе. Я подошла к ней с дымящейся чашкой, бегло пролистала ее, развалившись на ковре с зелеными арабесками. Тетрадь принадлежала Самуэлю, его имя вместе с датой стояли на первой странице; почерк был аккуратным, иногда он начинал писать печатными буквами, потом, когда, видимо, уставал, переходил на прописные. В тексте практически не было ошибок, разве что по невнимательности он иногда забывал поставить знак ударения или запятую, и больше ничего. Стиль скромный, ни в коей мере не претендующий на серьезную литературу. Кроме того, заголовок предупреждал, что это кинематографический дневник. Меня терзало любопытство. Читать эту рукопись значило едва ли не больше, чем иметь ключ от двери квартиры напротив. Интуитивно я понимала, что если начну читать дневник, то непременно вступлю на порог новой опасности, и обратной дороги уже не будет. В любом случае мне было необходимо коснуться чего-то иного, необычного, что совсем не было связано с моим ежедневным отторжением действительности. К тому же тетрадь была единственной вещью, которая приближала меня к Тому Острову, я даже могла вдыхать запах соли и плесени стен старогаванских особняков, и я не собиралась лишать себя того, что, возможно, приблизило бы меня к себе самой: к моей вселенной, к моему детству. Я услышала, как хлопнула дверь, уловила удаляющиеся голоса, звук шагов на лестнице, а потом – тишина. Звенящая, убийственная тишина. Я начала читать.