— Мой добрый приятель и сослуживец.
— Странно. Не скажешь, что он актер.
— Почему же?
— Ни фотографий спектаклей. Ни афишек. Одни только книги.
— Да, книги вскорости его выселят.
Словечко «странно» меня задело. Хорошего же ты мнения, милая, о нашем цехе, о нашем брате. Впрочем, мы дали тебе основание. Наше приятельство с Матвеем, начавшееся с библиофильской страсти, недаром непонятно всем прочим. Два белых ворона потянулись один к другому. Она права.
Однако в тот вечер это была последняя посторонняя мысль. Меня колотило от нетерпения. Все ближе был срок Постижения Тайны.
Хотя в этих странствиях всякий раз приходится заново убеждаться, что нагота скорее уравнивает, нежели отличает пейзажи, путешественник не был разочарован. От женщины, несколько лет прожившей в спокойном супружестве, вдруг дохнуло девичьей первородной свежестью. Я был и тронут и покорен.
Но все оказалось гораздо опасней, чем мы поначалу предполагали. Что до меня, то рядом с Ольгой я ощутил блаженное чувство еще не испытанной защищенности, что до нее, то она поняла, что ей надлежит спасти художника, очутившегося в шаге от бездны. Я сделал все, чтоб она уверилась в необходимости этой миссии. Стало ясно, что встречи на ложе Матвея, то между дежурством и домом, то между дневной репетицией и вечерним спектаклем, либо меж съемками, делают наше счастье ущербным. Оазисов и островков в океане нам мало — подайте всю твердь земную.
Все это кончилось землетрясением. От тектонического разлома рухнули два дома — две крепости. И я ушел от Тамары с Витенькой, она — от бедного геофизика, и вот, растерянные, испуганные, не верящие, что уцелели, стыдящиеся того, что счастливы, мы начали обживать клочок доставшейся нам с ней территории.
С тех пор пронеслась не одна весна. Тайна, укрытая белым халатом, мною разгадана, соль греха почти не различима на вкус в часы, отведенные для объятий, но чувство тыла не только осталось, оно окрепло — различные ниночки, время от времени улучающие удобный момент, ничем не грозят нашему стойкому союзу.
Нам, разумеется, далеко до этой мучительно нежной дрожи старых супругов, болезненно чувствующих неотвратимость скорой разлуки, но ведь и до старости нам не близко. Дайте лишь срок, и очень возможно, мы будем так же беречь друг друга. Впрочем, она уже это делает — спасает меня от всяких напастей. Прежде всего — от меня самого. По-прежнему никто, кроме Ольги, не может гасить мои вздрюки и взбрыки.
Ее предложение и на сей раз хотя озадачило, но увлекло. Парадоксальная мысль — использовать необъяснимую страсть к моим книжечкам и графоманскую тягу к записям. Сам не пойму, чем меня привлекают эти карманные исповедаленки. Должно быть, потребностью как-то собрать себя, как-то упорядочить хаос.
Забавно! Наконец обнаружил что-то общее у себя с Юпитером. Тягу к замкнутому пространству. Где-то прочел я, как он нашел затерявшуюся в Кремле каморку, захламленную, всеми забытую. Он попросил своего помощника прибрать ее, привести в порядок, поставить в ней кресло, кушетку, стол — все, что она могла вместить — и оставить ее за ним. Никаких телефонов! Почти каждодневно он запирался в этом укрывище и что-то всесторонне обдумывал. Обмозговывал. Прежде чем взять да отрезать, примеривался. Неспешно взвешивал.
Давал ли знать о себе сохранившийся с давних времен семинарский заквас? Неутоленная тяга к келье? Если не к келье, то к келейности? Во всяком случае, свои мысли ему сподручней всего заносить в такой же неприметный ларец.
Надо попробовать. Пусть персонажи, населяющие коллаж-монтаж этого Клавдия Полторака, возникнут вновь под пером Юпитера. Занятно понять, что же он думал об этих самонадеянных людях, решивших, что их призвал и потребовал к священной жертве Аполлон. И каково же оно, расстояние, от жертвы священной до рядовой? Уже без избранности и святости.
Только придется освобождаться от этой набившей оскомину сдержанности, переходившей из пьесы в пьесу, из фильма в фильм, пусть даже маска и прижилась и стала душою. С самим собою наедине может он быть и посвободней. Должен же когда-нибудь выговориться.
Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.)
Было смешно за ним наблюдать. Руки ходили, пальцы дрожали. Словно держал не бумажку, а гирю.
Я сказал:
— Успокойтесь. Это ваша работа. Спасибо. Можете быть свободны.
Потом я прочел эти стихи внимательно — три раза подряд.
Первая строчка — самая важная. Запев. В старину говорили — зачин. Все от него. Как начнешь, так и кончишь. Здесь эта первая строчка нелепа, хотя поначалу и привлекает. Но вдумаешься и видишь изъян, который сразу ее обесценивает. «Мы живем, под собою не чуя страны». Если б он написал: «не чуя земли», это бы можно было понять. Живет, под собою не чуя земли. Не чувствуя под собою почвы. Она у него под ногами расходится. Это в какой-то мере верно передавало бы состояние его самого и тех людей, что чуют и чувствуют так же, как он. Однако между страной и землей мало общего, это понятия разные. Земля — это то, на чем стоишь. Страна — это то, что тебя вбирает. Земля еще может быть под тобой, страна — никогда, она — над тобою. Она — категория историческая и политическая одновременно. Возможно, лишь несколько человек могут чувствовать страну «под собой». Что касается нашего государства, то, скорее всего, один человек. И это — не поэт Мандельштам. Сам же пишет в следующей строке: «наши речи за десять шагов не слышны». А между тем, каждое слово, не говоря уже о речи, человека, под которым страна, слышно не то что за десять шагов, слышно и на краю света.
Я писал стихи, и очень неплохо. Смею сказать, понимаю в них толк. Главное в стихах — это точность. Уже приблизительность их калечит. Тем более, ложная посылка. Конечно, в том, что он оказался над всей страной — ни больше, ни меньше, — проявилось его самосознание, гипертрофированная самооценка.
Мне приносили два года назад его стихи — весьма недурные, в сто раз лучше этих, — так он там пишет: «И меня только равный убьет». Каково? Интересно, кого он имел в виду? Если меня, то он, очевидно, считает, что оказал мне честь — поднял до своего подбородка. Отвесил мне комплимент от души — я равен самому Мандельштаму. Теперь он уже попирает страну. Страна под ним, и ее он не чует. Дело доходит до анекдота.
Да, с первой же строчки — фальшивый тон. Но первая фальшь влечет за собою вторую и третью. И что в итоге? Одна неудержимая злость. Злость, которая его распирает. Естественно, тут уж не до поэзии. Только и остается, что фыркать. «Его толстые пальцы, как черви, жирны». Вранье, но его это не смущает. И все дальнейшее — в том же духе.
Сколько помню себя, всегда поражали и приводили в тупик злые люди. Мне нелегко было их понять. Злость до того им туманит головы, уже неизвестно, что они сделают. Говорят, что Мандельштам обладает сильным умом — не могу поверить. Умный знает: при такой дисгармонии лучше за стихи и не браться. Кроме того, умный бы понял: эти стихи через два-три дня будут у меня на столе. Но там, где злоба сильней рассудка, главное — облегчить себе душу. Не принимая во внимание, что слово определяет судьбу.
Я не случайно оставил поэзию, в которой не последние люди мне предрекали завидное будущее. Борьба не способствует вдохновению. Однако была и другая причина. Отталкивала и раздражала литературная среда. Эта навязчивая готовность всех нагружать своими проблемами. Их истерическая потребность в демонстрации собственных потрохов.
Сам я и по своей натуре и по семинарскому воспитанию, бесспорно, подпольщик и конспиратор. Что сослужило мне добрую службу. Должно быть, поэтому я предпочел строгий аскетический стиль и в образе жизни и в изложении. Не принимающий ни излишеств, ни околичностей, ни тумана.
«Что ни казнь у него, то — малина. И широкая грудь осетина». Тоже не бог весть какие строки. А он ведь ими кончает стихи. Не зря я сказал: как начнешь, так и кончишь. Казнь — малина? Не слышит себя. Хочет сказать, что казнить так сладко? Но дело даже не в этой пошлости. При чем тут последняя строка? «И широкая грудь осетина». Нелепость. Рифмы не мог найти? Сначала заводит речь о казни — берет, так сказать, высокую ноту. И вдруг — как портняжка снимает мерку — пишет про широкую грудь. Казнь — и малина и грудь. К тому же еще — осетинская грудь. Какая-то каша. Белиберда.
Об осетинском происхождении слышу не в первый раз. Легенда. Были любители намекнуть, что я байстрюк. В юные годы это меня приводило в бешенство, мог натворить черт знает что. Со временем кожа моя задубела. Все эти сплетни уже не действуют. Вот только повторять их в стихах, зарифмовывать — недостойно поэта.
Хотя я не могу отрицать, что человек он нерядовой. Даже и в этих неважных стихах нет-нет и наткнешься на крепкую строчку. «А вокруг него сброд тонкошеих вождей». Глаз у него не то что ухо. «Сброд тонкошеих». Совсем неплохо.