Но он называет их «полулюдьми». Отбеливает род человеческий. В том-то вся суть, что это — люди. Может быть, потому и — сброд. Либо не понял, либо поэту попросту не хватило отваги. Нужно иметь немалое мужество, чтоб видеть вещи в их истинном свете.
Реакция не должна быть судорожной. Плод падает в положенный срок. Пауза возвышает действие. Оно обретает поступь судьбы.
24 сентября
Мой ритуальный обед с сыном. Раз в месяц мы встречаемся с ним, и как всегда на нейтральной почве. Нейтральная почва — кабак с претензией, каких в Москве теперь пруд пруди.
Он был подростком, когда это грянуло. Скверное время. Возраст страданий. Я посмотрел в его глаза и понял, что он меня проклял. Навеки. С Тамарой наладится, с ним — никогда. Ошибся. Он до меня снизошел. То ли я вымолил прощение своей безответностью, то ли время стесало углы, призвало к миру. Может быть, — самая лестная версия — сыграла роль моя популярность. В наш прагматический сезон быть сыном Ворохова удобно. Сам Виктор от театра далек, он деловой молодой человек, не признающий сантиментов, к тому же добившийся своего. Но даже в его суровом мире имя отца имеет вес. Подпитывает его репутацию. Естественно, я благодарен Тамаре, — она проявила великодушие.
Годы пошли ему впрок, — он окреп, хорош собою, завидный мужчина. Почти ничего не осталось от мальчика, которого я наградил своей склонностью к спринтерской смене состояний. Я узнавал себя самого, глядя, как он легко переходит от сдерживаемых с усилием слез к необъяснимому веселью. Теперь он смеется редко и скупо, хотя охотно иронизирует. Что означает его улыбка, что она прячет, не догадаешься. Блеснет невзначай колючий ледок и, хрустнув на зубах, исчезает.
В его отсутствие я его вижу не нынешним, а позавчерашним, насупленным, отвернувшимся к стенке, и ощущаю старую дрожь. Зато, встречаясь, я обнаруживаю — с неуходящим недоумением — неспешного взрослого человека, возможно, даже взрослей меня. Я делаю попытку обнять его, она мне не всегда удается, — еле заметно он уклоняется.
Обычно обедаем мы в заведении, стилизованном под русский трактир. По мысли хозяев, именно так он должен был выглядеть век назад. Можно себя вообразить премьером Малого Императорского, одним из Садовских, или, напротив, актером Художественного Общедоступного, которого с удовольствием потчует богатый московский либерал. В меню у них — гурьевская каша, белужий бок, конституция с хреном. Графинчик с водкой, приправленной перчиком. Под стать их свободным разговорам.
Но все другое, совсем другое. Нет ни «беспочвенных ожиданий», которые высмеял самодержец, ни оппозиционного жара. В трактире достаточно малолюдно, только в углу небольшая компания. Когда я сажусь, меня оглядывают — еще бы, знакомое лицо. Будем надеяться, не узнали.
Мы медленно начинаем общение. Первые осторожные фразы, как первые робкие шаги купальщика, входящего в воду, — пробует ногой ее холод. Как он живет? В своем режиме. Как обстоят его дела? Могли бы складываться бойчей, но бога гневить нет оснований. Что мама? Недавно отдыхала. В Объединенных Эмиратах.
Он щедрый и заботливый сын. Я уж давно им не помогаю — теперь это выглядело бы нелепо, настолько он богаче меня. Думаю, жажда независимости и привела его к успеху. Входя с ежемесячным конвертом, я ощущал, как он топорщится. Достаточно равнодушный к стихам, в десятом классе он неожиданно зарифмовал свое раздражение: «Порядочные элементы исправно платят алименты». Слава богу, то был единственный опыт в жанре подобных ювенилий.
Я ограничиваюсь предположением, что наша Тамара осталась довольна. Южно-ориентальные прелести и североамериканский комфорт — такое сочетание радует. Он лениво кивает:
— Кому оно бледно?
Притронувшись своей рюмкой к моей, он сообщает, что пьет за пращура.
Это достойное проявление сыновнего чувства весьма утешительно. Я предлагаю ответный тост. Нечто в стиле почтенного Жуковского, обращающегося к юному Пушкину: от побежденного учителя победителю-ученику.
Сын принимает это как должное. Мы выпиваем раз и другой. Люди за угловым столом снова присматриваются ко мне.
— Что за народ? — бурчу я негромко.
Виктор бросает взгляд на соседей, короткий, но цепкий, и говорит:
— Народ грузовой, не сомневайся.
— Откуда ты знаешь? Пересекался?
— Нет, не случалось. Не мой формат. Просто продвинутых сразу видно. Да что тебе в них?
— Не люблю, когда пялятся.
— Пора и привыкнуть. Ладно, не парься.
Он спрашивает меня, чем я занят, чем озабочен. И я рассказываю. Про Пермского и Полторака. Про новую роль и дневник роли. Идею Ольги, на всякий случай, я приписываю Матвею. Прошло столько лет, а я начеку, чтоб лишний раз не назвать ее имени.
Виктор пожимает плечами.
— Могу понять, отчего ты нервничаешь. Идея достаточно фиговая. Зачем тебе это нужно?
— Не мне. Театру. И моему Главному.
— Послал бы своего Главнюка. Ты-то имеешь на это право. «Юпитер»… Что это за Юпитер, которого уже мало кто помнит.
Его слова меня задевают, хотя, кажется, должны бы порадовать. Чтобы свести концы с концами, я обвиняю его в нечуткости, — сомнения мешают в работе, не надо бы ему укреплять их. Но вслух я этого не говорю, лишь неуверенно замечаю:
— Ты ошибаешься. Помнят, и очень.
— Да. Выжившие из ума старики. Что у них есть еще в загашнике? Любовь Орлова, война, Юпитер. Два раза в год выходят с портретами. Но ведь они в театр не ходят.
— Ты тоже не ходишь.
— Если сыграешь его — приду. Но я ведь родственник как-никак. Мне интересен ты, а не он. Я сказал тебе, что его не помню. Можно точней: не хочу его помнить.
Я раздосадован и смущен. То же самое я говорил Пермскому, Ольге, Матвею. Не хо-чу. Нельзя играть, задыхаясь от ненависти. Есть прокламация, есть художество. Разные вещи. Но я ворчу:
— Память не может быть избирательной.
— Может. Это вопрос гигиены.
На сей раз предпочитаю смолчать. Этого еще не хватало — сцепиться с моим единственным сыном. Из-за кого?! И все же испытываю некое темное раздражение. Его природа мне непонятна. И это больше всего меня злит.
Чтоб снять напряженность, меняю тему. Виной всему постыдная слабость. Какое-то фирменное клеймо! Могу говорить лишь о себе. Донат Ворохов и его удачи. Донат Ворохов и его заботы. Черт знает что! Больше ни слова о драгоценном Донате Ворохове. Многозначительно улыбаюсь.
— Не грядут ли значительные события?
Моя игривая интонация не срабатывает.
— Какие именно? События у меня каждый день.
— Я — о другом, не о делах. Ты, часом, не думаешь ли о свадебке? Уж не забудь меня пригласить.
— Не только думаю. Я их играю. Но без свидетелей и гостей.
Где мальчик, пытавшийся не зареветь? Все защищаются в этом мире. Кто с большим, а кто с меньшим успехом. Виктору удалось возвести Великую Китайскую Стену. Во всяком случае, между нами.
Ну что ж, ты поставил меня на место. Произношу с подчеркнутой кротостью:
— Прости неуместное любопытство.
Смеется, но вполне благодушно:
— Да ладно — не бери себе в голову. Мажорики так быстро не женятся.
И озабоченно вздыхает:
— Кажется, тебя все же узнали.
Черт знает что. Я злюсь все больше.
— Сейчас нам пришлют бутылку вина, потом пригласят к себе за столик.
— Легко, — соглашается мой сын. — Придется нам завершать симпозиум.
Мы налегаем на белугу и разливаем остатки водки.
— Ну, будь здоров.
— И ты, отец.
На прощание я его обнимаю:
— Береги себя.
— И ты не грузись. Даже во имя искусства. Будь. Тебя подвезти?
— Нет, я пройдусь.
Он машет рукой, садится в машину. Я вспоминаю, что симпозиум по-нашему — разговор за едой. Закончен очередной симпозиум, и как всегда после встречи с сыном в душе моей — знакомая смута, всегдашний осадок и растерянность. Торопишься на свидание с отроком, находишь уверенного удальца с твердыми выпуклыми глазами. Пора бы смириться, ему я не нужен. Что у нас общего, кроме фамилии? Богатый мажорик и бедный Йорик. Противоестественный дуэт.
Но резче и острее всего испытываешь в эти минуты привычную неподконтрольную боль и разрушительную нежность. Стоило только нам проститься, и сразу же этот завоеватель вновь превращается в мальчишку, которого ты когда-то кинул. Ольга права: воображение — мое проклятье, вечная дыба.
Скорей бы зарыться в ее подмышку. Спаси меня. Как ты это делаешь, как ты это неизменно делаешь. Маешься, клянешь свою участь и все-таки всякий раз спасаешь и собираешь по частям. Два якоря только и есть в моей жизни. Ты и работа. Работа и ты.
Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.)
Странное дело, с юных лет мне были тягостны иудеи, а Ветхий Завет был ближе Евангелия. В нем, видимо, больше человеческого. Он — для людей, для тех людей, какие они на самом деле, а не какими должны бы стать.