Мать поет, а отец приходит домой вместе с сумерками.
Спальня простирается от изголовья родительской кровати до двери в переднюю, куда с одной стороны выходят также стеклянные двери гостиной и столовой; с другой стороны передняя сужается в коридор, ведущий в ванную и расположенную рядом кухню. Больше всех прочих ком-пат я люблю столовую: мне нравится аромат деревянных панелей и пыльный запах белого фаянсового калорифера, правится глубокое кожаное кресло — в нем я буду потом разыгрывать комедию удушья, и мама будет меня спасать, вливая в меня свое живительное дыхание. Двустворчатая дверь ведет из столовой в гостиную, где стоит черное расстроенное пианино. Иногда мама сажает меня к себе на колени, я ударяю по клавишам, а она что-нибудь напевает. У нее голос приятного тембра, несильное сопрано, такое слабое, что, кажется, верхние ноты вот-вот оборвутся, словно ей не хватает дыхания. Но даже сама слабость голоса очаровывает меня. Больше всего я люблю «Легенду о святом Николае», историю трех детей, которых коварный мясник убивает и засаливает в бочках, но через семь лет приходит святой и всех воскрешает.
В этих комнатах окна смотрят уже не в прошлое, а в мир, что наконец предстает передо мною: они выходят на полукружье площади Валь-де-Грас, которая по диаметру перерезана улицей Сен-Жак и решеткой ограды военного госпиталя; в госпитальном дворе происходят похоронные церемонии со знаменами, мундирами и траурными маршами. Колокольный звон, который я слышу перед тем как заснуть, доносится с колоколенки, венчающей купол церкви перед госпитальным садом. Во всем остальном квартал сохраняет свою старомодность и провинциальность. Если идти по направлению к Сен-Жак-дю-О-Па, то почти что на уровне улицы Фельянтинок еще несколько лет простоит ферма, да, да, самая настоящая ферма с настоящими коровами, и мы будем пить их молоко. Утром под окнами снуют тележки зеленщиков, а по воскресеньям пастух гонит мимо дома стадо коз, и мы покупаем у него козий сыр. С утра до вечера над улицей разносятся протяжные крики мелких ремесленников, чьих профессий теперь уже и не сыщешь на свете. Вечерами проходит фонарщик, подносит к фонарю длинный шест, на конце которого колышется жиденький язычок огня, и шар вспыхивает желтым светом; свет этот слабый, ему не под силу разогнать темноту, но его достоинство в том, что он не пачкает небосвода; наоборот, небо при свете фонарей словно бы еще чище. Я любил смотреть, как оно понемногу темнеет, как на нем загораются звезды, как на церковных карнизах, на лепнине и на металле купола мерцают снежные блики луны. В этот час появляются кошки, их на улицах куда больше, чем прохожих, и они устраивают, особенно зимою, оглушительные концерты. Я еще ни разу не выходил вечером из дому, мне очень хочется ощутить разницу между ночью доверительной и привычной, которая уютно окутывает меня в квартире, и той, другой ночью, полной всяческих тайн, которая прячется за окнами и от которой я безопасности ради спешу отвернуться.
Впрочем, не помню, чтобы в младенческом возрасте меня даже в дневные часы так уж часто выводили гулять, если не считать все того же воспоминания о смеющемся материнском лице на фоне сияющего солнечного неба. Полагаю, что я был хилым ребенком еще до того, как я начал серьезно хворать, — сужу об этом по тем невероятным предосторожностям, с какими меня отправляли на прогулку, по несметному количеству всяких одежек, в которые меня кутали, по боязливым взглядам на термометр и на небо — отсюда, наверно, и ритуальные утренние вопросы о погоде. Решение чаще всего принималось отрицательное: «Сегодня гулять было бы неразумно. Ты схватишь смертельную, простуду».
Перспектива остаться дома не особенно удручала маму. Она приглашала приятельниц, и начиналось чаепитие с пирожными, в котором я тоже принимал непременное участие; день проходил в оживленной болтовне, и лишь с приближением сумерек наступал конец нашему уютному празднеству, оставлявшему после себя окурки с золотистыми кончиками, ароматы духов и восточного табака да пустые тарелочки от пирожных.
Празднество заканчивалось потому, что в час, когда фонарщик зажигал фонари и площадью завладевала угрюмая ночь, домой возвращался отец. Я слышал — я и по сей день слышу, — как поворачивается в замке ключ. Этот звук наполняет меня тревожным предчувствием.
Мне очень жаль, но, сколько я себя помню, все картины, связанные с отцом, отмечены печатью тревоги; они похожи на сновидения, в которых за безобидным ликом вещей таится какая-то неведомая угроза. Самим фактом своего присутствия в доме отец внушает мне робость, даже пугает меня. Человек оп был вспыльчивый, взрывался по пустякам и разражался каскадами богохульств, которые очень шокировали мою маму, обожавшую хороший тон.
Думаю, он вселял в меня страх даже еще до того, как наша семья вступила в полосу бурь и раздоров, ибо я был и том возрасте, когда переживания оставляют в душе самый глубокий след, а разум еще не в силах помочь нам: разобраться и причинах этих переживаний… Как-то вечером, когда и лежал и своей самой первой кроватке и уже насыпал, он внезапно начал кричать, и эти раскаты Громкого голоса напугали меня, я был охвачен тем паническим ужасом, который вызывает у детей безудержные вопли и приступы удушья. Отчетливо вижу худощавое лицо со впалыми щеками и горбатым носом, склоненное над металлической клеткой кровати с выражением виноватого изумления; образ четкий, хоть и загадочный, словно сама судьба.
Так, благодаря этому давнему и навсегда сохранившемуся недоразумению, в туманной мгле, скрывающей мои самые ранние годы, вырисовывается лишь ощущение безопасности, исходящее от матери, и, по контрасту, великий ужас, вызываемый человеком, которому, как принято говорить, я обязан своей жизнью.
Призраки
Я никогда не знал того, что зовется семейным кругом, того многолюдного сборища домочадцев, которое представляет собой пирамиду разных поколений и возрастов. Наши родственные связи подчинены географическим расстояниям, определяющим частоту взаимных визитов.
Когда, опасаясь «схватить смертельную простуду», мы сидим дома, у нас по определенным дням появляется женщина небольшого роста со сладким голоском — одна из сестер отца. Она быстро завоевывает мою симпатию, потому что приносит мне разные лакомства, вроде пряничных зверюшек и марципановых овощей. Тетя Луиза с явным удовольствием рассказывает всякие страшные истории про чудовищ и людоедов, но особое предпочтение отдает Синей Бороде. Ее тоненький голосок нисколько не вредит впечатлению, которое производят на меня эти сказки, наоборот, еще усиливает его: тетушка словно бы доверительно, почти шепотом сообщает о таких ужасных событиях, про которые громко говорить было бы даже опасно. Из-за сильной близорукости — она почти слепая — кажется, что ее взгляд тебя не видит, что он прозревает сквозь стену картины кровавых убийств, совершенных в запретной комнате, откуда долетает трепетная мольба: «Ах, сестрица, взгляни, не идет ли кто к нам на помощь!» Она приставляла ладонь козырьком к глазам и молча вглядывалась в рисунок обоев, после чего горестно объявляла, что видит лишь на дороге пыль да в поле ковыль. Но ожидание чудесного избавления никогда не было для нас слишком долгим, и думаю даже, что, когда наконец появлялись братья, нам становилось немного жаль, что восьмого убийства не будет.
На корсаже у тети Луизы висело множество всяких амулетов, приносящих удачу или предотвращающих удары судьбы. Она никогда внешне не выказывала никакого волнения. Эта полнейшая невозмутимость, составлявшая такую важную часть ее таланта рассказчицы, стоила ей порой обвинений в лицемерии со стороны мамы, которая была подозрительной во всем, что касалось чувств. Ей требовались доказательства любви. Мне же такое недоверие представлялось неоправданным. Я склонен был думать, что тетя Луиза живет богатой внутренней жизнью и совершенно не нуждается в том, чтобы расточать улыбки и слезы. Она обожала моральные сентенции, часто повторяла, что «счастье — оно в нас самих, в нашем образе мыслей», и ее жизнь могла служить тому примером. Любила она рассказывать и о своих видениях.
— Знаете, вчера вечером я видела Аркада, — внезапно заявляла она без всякой связи с темой беседы.
— Вы его видели! — точно эхо, отзывалась моя мать, и в ее голосе слышалась жажда подробностей, которые позволили бы ей полностью поверить тете Луизе,
— Так же ясно, как вижу сейчас вас и малыша. Он стоял в ногах кровати.
Мама задумчиво покачивала головой.
— Да, между нами говоря, Луиза, бывают вещи воистину поразительные…
И она рассказывала о своих собственных видениях и предчувствиях. Все несчастные происшествия и смерти, прежде чем случиться на самом деле, непременно являлись маме во сне.
Аркад был давно умерший муж моей тетки. Потусторонние беседы с супругом и усердные занятия оккультными науками помогали ей стойко нести бремя многолетнего вдовства. Покончив с Синей Бородой и возвратив Аркада царству топей, она извлекала из сумочки колоду игральных или гадальных карт и справлялась у матери, что она желает выбрать на сей раз: