Я тоже был хранителем мифа и тоже ощутил нечто сходное с тем, что, наверно, почувствовала бы она, когда нашим взорам предстала центральная площадь типичной" для Иль-де-Франс деревни, с ее пустырем, поросшим травой, с рассаженными в шахматном порядке платанами и с развалинами старинной дозорной башни как раз напротив дома мясника. Где же обещанные лесные дебри? Вокруг простиралась безлесная равнина, я приметил по дороге несколько жиденьких рощ, но в основном пейзаж состоял из огородов и цветочных теплиц, ничто здесь не напоминало дремучего леса наших ночей. Бабушка объяснила, что несколько лесных массивов уцелело лишь в восточной части края, что уже в ее детстве лес был почти полностью сведен: в начале века все тут принялись разводить розы — отсюда пошло название соседней деревни, — и все вокруг превратилось в одну огромную теплицу. Выходило, что Ма Люсиль спутала в своих рассказах и время, и даже место. Эта нестойкость памяти, которую я считал непогрешимой, ужаснула меня и сделала невосприимчивым к наставлениям наших хозяев, готовых приобщить меня к сельским обычаям. Но они могли научить меня лишь тому, что знали сами, а потому курс этой хваленой деревенской жизни, который я у них прошел, оказался беспорядочным и очень неполным.
Обучение мое состояло главным образом из бесед об огороде, примыкавшем к дому, и из утомительной работы на уборке овощей. Сбор гороха и зеленой фасоли показался мне куда менее поэтичным, чем воспетый в песнях сбор вишен в компании хорошеньких поселянок, не мог я также разделить и того энтузиазма, с каким бабушка занималась лущением бобов вместе с женой мясника, которую, как вы знаете, звали Розой; за работой они без уста ли судачили о людях, в основном уже давно умерших, или о несчастье родителей, у которых дочери вдруг вознамерятся стать голливудскими кинозвездами.
Кроме того, мне трудно было привыкнуть к отсутствию удобств: в доме не было водопровода, а уборная помещалась в глубине сада, в зловонной хибарке, кишевшей всевозможными насекомыми.
Однако, по словам Альбера, который с пристальным вниманием следил за моими реакциями, эта обстановка не только избавляла меня от занятий в школе, но могла дать мне закалку; именно закалки-то мне и не хватало, а между тем она была совершенно необходима, поскольку образование — это всего лишь преддверие к военной службе, а возможно (развитие событий на мировой арене все больше превращало возможность в уверенность), и к прямому участию в военных действиях; он расписывал нам на все лады, какие тогда будут предъявляться требования. Вскоре я возненавидел эти патриотические трапезы в маленькой низенькой столовой, выходившей окнами на площадь. Разглагольствовал мясник под собственным портретом, на котором был изображен в полной военной форме, и манера, в которой был написан портрет, давала, возможно, ключ к нравственным критериям оригинала. Мясник красовался в каске с пышным султаном, в плотно облегавшей его могучее туловище стальной кирасе, с воинственно торчащими усами и исполненным отваги взором, он был великолепен, он нас подавлял. При этом он без конца ссылался на людей того героического времени — таких людей, увы, теперь уже нет, и это великое несчастье для Франции, — и из-за этого мы в первый же вечер чуть было с ним не рассорились.
В глубокие тарелки, размером своим явно рассчитанные на тех «гигантского роста людей, что восседают на колоссальных конях», о которых говорит в «Отверженных» Виктор Гюго, Роза налила нам супу такой густоты, что я пришел в ужас от мысли, что мне придется глотать это варево. Съев кое-как несколько ложек, я набрался смелости и попросил пощады, но мой отказ доесть суп вызвал настоящий скандал. Знаю ли я, что делали в подобных случаях кирасиры? Этого я не знал. Разумеется — и мясник с состраданием посмотрел на мои хлипкие мышцы, — разумеется, попасть в ряды этих отборных войск шансов у меня очень мало, но можно предположить, что нечто сходное применяется и в пехоте… Так вот, солдата не только заставляют доесть тарелку супа до конца, но сержант тут же приказывает налить провинившемуся вторую тарелку! «Ах, тебе не нравится? А ну-ка проглоти еще одну!» — и Альбер весьма живо изобразил, как солдату наливают вторую порцию супа. Выходит, я должен был считать, что мне повезло, раз с меня не требовали съесть больше одной тарелки. Надо мной нависала угроза применения силы, в моем мозгу тревожным видением вспыхнул образ нашего патриарха из Шуази-ле-Руа, к горлу подступила тошнота.
Но, к счастью, в этот раз женщины встали на мою защиту — в первую очередь Роза, после бегства злодейки дочери в Америку тоже страдавшая астмой. Кто бы мог этому поверить? Эта маленькая толстушка бесстрашно выступала против своего великана мужа и нередко умела его обуздать и подчинить своей воле.
— Оставь ты ребенка в покое, — заявила она, — у него маленький желудок, так ему и заболеть недолго, — и решительно забрала у меня тарелку.
Я ожидал яростного взрыва, ведь это был открытый вызов не только авторитету главы семьи, но также и чести всего кирасирского сословия. Однако Альбер лишь насупил брови и торжественно изрек:
— Вот так и проигрываются войны…
Несмотря на работу в огороде, у меня все же оставалось достаточно досуга, чтобы побродить по деревенским улицам или просто постоять без дела на площади; думаю, я полюбил бы эту площадь, ее тенистый покой и прозрачное, исчерченное ласточками небо над ней, полюбил бы ни с чем не сравнимую мягкость погожих летних вечеров, когда тебя уже клонит в сон, а рядом дышит чуткая тишина, особенно удивительная для того, кто только что вырвался из большого города и из шумной семьи; в этой разлитой вокруг мягкости таится намек на давнюю, призрачную Гризи, ту деревню Люсиль, которой уже не дано увидеть… Я полюбил бы ее, эту площадь, если бы не высилось на одном из ее углов строение, которое вскоре стало для меня воплощением великого ужаса!
Увы, за всей этой буколической мягкостью лилась потоками кровь, кровь животных, и я не мог забыть о другой ипостаси деревенского философа — о его страшной миссии палача. Хочу рассказать вам про бойни, чье благотворное действие на человека, как вы помните, он так нахваливал, говорил, как прекрасно вдыхать запах льющейся крови, а еще лучше — пить горячей эту живительную жидкость, когда она хлещет из перерезанного горла. Спасибо тебе, Роза, за то, что ты избавила меня также и от этого испытания, хотя от зрелища предаваемых смерти животных уберечь не смогла.
Справедливости ради нужно признать, что, если Альбер и лелеял надежду обратить меня в свою вору и убедить в красоте и величии своей профессии, у него все же хватило такта не тащить меня на бойню; но и отговаривать меня заглянуть в этот милый его сердцу уголок, откуда время от времени долетало до меня скорбное блеяние и мычанье, он не стал. Надо думать, он ждал, когда инстинкт сам созреет во мне и властный голос призвания повлечет меня туда. В ожидании того, когда это произойдет, он занимал меня беседами о живописной стороне своего ремесла, о его выгодах и преимуществах, таких, например, как замечательное умение без всяких приборов определять на глазок точный вес человека. Он с блеском демонстрировал эту свою способность на бабушке и на мне. Он учил меня также начаткам тайного языка, который позволяет мясникам потешаться вслух над покупателем, отвешивая ему товар, а тот об этом и не подозревает. Всякий уважающий себя мясник считает своим долгом иметь в запасе целую кучу непристойностей и прибауток, чтобы уснащать ими свою рочь во время упаковывания покупки.
Подобное приобщение к секретам ремесла таило в себе нечто для меня весьма соблазнительное и при других обстоятельствах могло бы помочь под внешней респектабельностью скрыть от меня изнанку, которую, впрочем, мы и сами лицемерно стараемся не замечать, но деревенская бойня ничуть не стремится приукрасить свой истинный лик. Между мясом и страданиями животных пролегало в Гризи-Сюин всего каких-нибудь несколько метров, и я с неизбежностью должен был установить эту фатальную связь; меня искушала, позволю себе так выразиться, еще одна тайна, поскольку ветер доносил до меня не только крики, но еще. и запахи. Не буду скрывать: философ все нее своего добился — хотя он и не пробудил во мне профессионального призвания, до расшевелил определенные склонности, причем жалость была только внешней их стороной…
Итак, в один прекрасный день я обнаружил, что медленно приближаюсь к оштукатуренной грязно-белой стеке, скрывавшей за собою заветное место; я медленно к ней подходил, не признаваясь себе самому в задуманном предприятии, на каждом шагу останавливаясь, сворачивая время от времени в сторону, чтобы убедить себя, будто я не хотел этого, будто слепой случай сам привел меня сюда, навязал мне поступок, в котором, как некогда во дворе семьдесят первого, в истории со злосчастным кроликом, я ощущал уже привкус тайного сговора со смертью, — и вот наконец я оказался у самой стены, и у меня перехватило горло от сладковатого тошнотворного запаха. И тогда, словно идя па этот зов, я вошел в широко распахнутые врата ада.