Между прочим, ко мне заходил не только Груша, но и другие сказочные персонажи; бывал Помидор, было много Тыкв, графини Вишни наведывались. Я им сочувствовал по мере отпущенных внутренних резервов.
Они исправно несли мне разные бутылки, чтобы доктор был человек, как все.
Регрессия к сортирному юмору
Возвращаемся к неотвязной медицине.
В ней почему-то становится все меньше юмора.
На днях узнаю про один юмор, но это как посмотреть. Короче говоря, в мою больницу, которую я бросил как женщину, которая не очень-то и плакала, пришел страх. Не пришел он только к заведующей выпиской больничных листов и справок. Сама его и навела.
Оказывается, еще в начале девяностых годов родился некий закон, уморенный в утробе частым сношением извне, плюс материнский алкоголизм. Однако родился. И был похоронен, но – живьем. И сейчас его откопали; в уютной могилке уродец подрос и начал сучить ножками, требуя себе грудей на съедение.
По этому закону, не каждый, кто лежит в больнице, является нетрудоспособным. И значит, не каждый имеет право на больничный лист.
Взлетели брови:
– Как же вы будете решать, кто в больнице имеет, а кто не имеет?
– Через КЭК! Через кэк. Пишите эпикризы на кэки с обоснованием.
А кэк – это контрольно-экспертная комиссия, Полевая Тройка.
По больничным коридорам и кабинетам разносятся грустные дохтурские шутки:
– Пойду покекаю.
Доцент-фтизиатр был милейший субъект, имел фамилию Афанасьев.
Учил нас, если можно так выразиться, туберкулезу. Предмет был такой: туберкулез. Мы все вздрагивали: вдруг научимся? Тем более что завкафедрой нам намекала на лекции: «При этом заболевании бывает покашливание… вот точно такое, как сейчас покашляли, на заднем ряду».
Хочется что-нибудь про доцента Афанасьева рассказать хорошее – и вроде как нечего, а жаль. Плохое-то всегда тут как тут.
Все ему было по светлому и солнечному сараю. Учил он нас очень добросовестно, все объяснял легко и просто, никого не тиранил, отметок не ставил. Объясняя какое-нибудь лечение, заканчивал с неизменной улыбкой и поднятым пальцем: «И… санитарно-гигиенический режим».
Повторяя это в пятый раз, торжествующе вставлял слово «конечно».
После чего расплывался еще радостнее, совсем сыто. Он знал, что нам до этого режима. И какой вокруг режим.
И конечно, на отвлеченные темы любил порассуждать.
В апреле 1985 года Генеральный Горби учинил пленум, где поставил задачи. Туберкулез каким-то образом стал поводом их обсудить.
– Они собираются сделать революцию, – ласково улыбался Афанасьев. Ему было видно нечто покойное и тихое, далекое от всех революций. – Революцию. Вы знаете, что у нас в 17-м году была революция? Ну вот.
Потом, после очередной политинформации, сказал еще так:
– Я не понимаю, зачем важных деятелей провожают в аэропорту. Вот я, например, поехал бы на вокзал – вы меня станете провожать? Да мне и не надо. Ну, может быть, чемодан донести, кому-то одному.
И удивленно пожал плечами, зато улыбался хитро.
Это был человек, обогнавший время. Или, наоборот, пропустивший его вперед.
Да, он пропустил время вперед.
Довел до вокзала, поднес чемодан. И время поехало в голубом вагоне. А он остался. И без особых сожалений пошел домой.
Вспоминая родную больницу, я совершенно позабыл про Хохотунью.
Всякий знает, что бывают смешливые люди. Живые души компании среди мертвых или еще недопивших, полумертвых, душ. Но с Хохотуньей был совершенно особый случай.
Она хохотала всегда, по микроскопическому поводу. Похожая на известный «мешочек смеха».
Стоило нам с утра загрузиться в больничный автобус, как Хохот уже начинался. Он еще только взбулькивал где-то возле мотора или на колесе, будто на помеле, но вот уже взрывался всеми природными и рукотворными инструментами.
Я так и не узнал, кем работала Хохотунья в больнице. Она, конечно, была не в себе, но там это мало кого удивляло. Может быть, у нее что-нибудь чесалось.
Вполне молодая, адекватного вида, она годилась в клизменные сестры; могла быть стоматологом или инструктором по лечебной физкультуре.
Пока автобус рулил себе по шоссе, она хохотала. Она сгибалась, утыкалась лицом в колени, мела гривой заплеванный пол.
Когда приезжали на местность и шли к больнице, она тоже хохотала. Ну, было над чем, не спорю, но надо же и отдохнуть. Оглянуться на морг, на административное здание, наконец. Иногда, в мимолетных паузах, мы устраивали эксперимент: показывали ей палец. И она снова сгибалась, словно в приступе желудочной колики.
– Ты ее трахнул? – озабоченно спрашивал я начальника лечебной физкультуры.
– Да ну к черту, – хмуро отмахивался он.
Она пропала как-то незаметно: не стало – и все. Я думаю, ее сожрала местная, скорбная, горчевская жаба, распластавшаяся и простиравшаяся под болотами, на которых стояла, сияя плоской крышей, больница. А может быть, Смешинку проглотила сама больница, от жадности, и стало еще смешнее, хотя это было уже лишнее, болезненное обжорство, все смешное уже и так перло из дверей, из окон, из печных труб.
Один из многих и многих постскриптумов к больничной хронике.
Наш онколог, как я рассказывал, страдал шизофренией и был в связи с нею инвалидом второй группы, что не мешало ему напряженно трудиться.
Но вот он сгорел-таки на работе, уволился.
А перед этим много лечился у нас же, лежал в нервной палате. Якобы с инсультами, которые, тоже якобы, следовали один за другим, маскируя от общественности истинную болезнь. Так у нас часто делали, из сострадания к коллегам. Все у нас было инсультом – и депрессия, и алкогольная абстиненция, и просто так, хандра.
Начмед-академик всякий раз, услышав, что у онколога снова инсульт, хлопал глазами и всплескивал руками:
– Это который же у него инсульт?
Память никудышная, понятно. Весь в трудах, разве упомнишь. Да и сам не то, чтобы очень здоровый.
Начмед постарше – у нас их много, не перепутать бы – показывала ему кулак:
– Не язви!
Она думала, что он цинично издевается, с медицинским черным юмором. Подозревала в человеке лучшее. А он и не язвил вовсе.
Пока я ломаю копья, пока составляю сборники, персонажи больничной хроники – не потому ли? – исправно переселяются на тот свет или куда еще.
Уж нет моей заведующей отделением, бабули.
Она умерла в сумасшедшем доме.
Уже выгнали заведующего лечебной физкультурой за активную физкультуру с малолетками-пациентками – это напрасно, он ведь не помнил ничего и никогда. «Да?» – всегда удивлялся.
Умерла логопед, в него влюбленная по нелепому вывиху чувств, но не от них.
Уролог, чуя недоброе, сбежал еще при мне.
Теперь приглашают хоронить медсестру, что слона на скаку останавливала. Туда, где покоятся Зощенко и Ахматова. Ближе к Зощенко, я думаю, но без всякого злословия.
Так и не знаю, хорошо ли то, что я обеспечил им какую-никакую, а память. Даже имен не назвал – оно и к лучшему, наверно.
Царствие Небесное.
Они выпадают, словно хлопья нерастворимого осадка, уподобляясь бесшумному февральскому снегу.
Скоро там сделается совершенно тихо и пресно, а мои записи отнесутся к эпохе правления Анны Иоанновны, Бирона, карл и страшил, с фейерверками, карнавалами и ледяными дворцами.
Перечитывая написанное, я поймал себя на невольном хмыканье: точно! Было такое! Надо же! Совсем из головы вылетело!
Письмо не помогло. Я напрасно старался. Старая черепаха памяти втягивает лапы и погружается в непроницаемый сон.
© 2003–2012