«Я не знаю. Не знаю, что думать, что чувствовать… как дальше жить! Я не знаю!» – Нина рядышком грызла сухарь, с головой завернувшись в суконное одеяло, и от этого, несмотря ни что, ему было нестрашно.
Керогаз, как цветок-мясоед,– свечи кончились, и они разожгли керогаз – выжидательно шелестел лепестками и подванивал, как в лесах Амазонки.
Он сказал: «Может быть, справедливость? Очень даже хороший критерий! Ты видала кастет? Этот парень вчера мог спокойно убить человека!» – «Ты так думаешь?– и обернулась, и надеждой, и светом плеснула из глаз.– А ведь правда! Он мог!» – «Я однажды стоял на карнизе четвертого этажа шириною в кирпич. Но ведь я не свалился! Потому что меня было не за что…» – «Может быть, не вчера, может быть, только завтра, но он мог бы! Игоречек, как же я не подумала! Мог!» – от волнения она скинула одеяло, на зареванной, в черных потеках скуле золотился пушок. Чтоб его не потрогать, Игорь стиснул кулак, чтобы вдруг не сказать «я люблю тебя», скрипнул зубами. Ее губы набухли и сделались ближе, он не знал, отстраниться, приблизиться или сначала попросить у нее же записку и прочесть ей стихи – вслух, сейчас, неминуемо!
А она вдруг шепнула: «Но тогда нам придется признать… нет, поверить, что Бог существует!» – «Потому что мы… встретились?» – «Встретились именно с ним! Мы ведь только орудие – если Бог существует! Пусть не бог, пусть космический интеллект!» – Она пахла цветами и была вся так близко, что рука отыскала сама ее узкие пальчики и прохладную впалость ладони, неуверенно и не сразу, но ответившей – невероятно!– ответившей цепким пожатием: «Игоречек! Но ведь все это уже было однажды! Под названием „инквизиция“! Чтоб проверить, ты ведьма или не ведьма, тебя связывали и бросали… Если ты утонула, ты, конечно же, ведьма… Черт возьми, но ведь Бога-то нет! Как здесь холодно! Вдруг он все-таки умер?! Это мы… мы убили его! Заверни меня в одеяло!» И он стал на колени, чтоб укутать ее, а она вдруг сама обняла его губы и лизнула, чтоб он их скорей разомкнул. И закрыла глаза, и он тоже закрыл их, чтоб уже ничего не могло помешать ему быть искусным, разнообразным, но при этом и деликатным,– он старался, как мог, а она почему-то сказала: «Ты боишься. Не надо бояться!» – и снова губами нашла его губы, и он больше уже не старался, все теперь получалось само – как в жару, как в печи два полена, объятых одним языком…
Их спугнули шаги, а потом и пятно фонаря – он подумал: мильтоны! как быстро! наверно, с овчаркой – и вскочил, а она с тюфяка пересела на балку и поспешно пригладила волосы: «Влад?!» Игорь обнял ее, чтоб ей не было страшно, но она прогнала его руки и тревожно шагнула, как в осеннее море, в темноту, рассекаемую серебристым лучом: «Влад! Мы здесь. Мы вдвоем с Безымянным!» Он догнал и шепнул: «Не кричи! Там не Влад». А пятно фонаря заметалось уже по их смятому тюфяку и по их огорошенным лицам. Итого: покушение на убийство, подполье…
«И давно вы вдвоем?!» – черт возьми, это все-таки был голос Влада, недовольный, насмешливый, но какой же родной. Нина жалобно вывела: «А у нас катастрофа!» И привесив фонарик к веревке, позабытой здесь бог знает кем, может быть, и самоубийцей, что не раз обсуждалось до и после собраний с прибаутками и смешками,– а сейчас, прикоснувшись к веревке, Игорь вдруг ощутил запах мыши, прошлым летом издохшей у них за буфетом, и какую-то липкую жуть, от которой заныли ладони, и он стал их тереть о колени, о дерево балки, об одеяло – и еще говорить, говорить вместе с Ниной наперебой, чтобы Влад все представил себе по секундам и до сантиметра, и про версию с кошельком – Влад ее поддержал,– и специально для Нины, потому что, все выплеснув, она снова ревела,– про возможность для них, для кого-то из них точно так же сверзиться с крыши, раз они собирались полезть туда следом, что поделать, судьба – индейка! Влад и это одобрил глубоким кивком, а на Нинины всхлипы о том, как же жить и что думать об общей идее, раз она обернулась трагедией, но случайной, нелепой, так неужели предать?– Влад погладил ее по мальчишески стриженной голове и сказал, что все диспуты после, а пока им немедленно надо уничтожить все, что связано с организацией. И поэтому Игорь был срочно отправлен домой, чтобы сжечь предыдущие протоколы и тетрадь с описанием акций, а Влад вместе с Ниной остался со специальным заданием – к рассвету очистить чердак от малейших следов их присутствия.
На часах была четверть второго. Лужи были в морщинках только-только их прихватившего льда. А деревья стояли, как в почках, в сверкающих каплях. У молочного магазина к нему подбежала большая, ушастая, узкой мордой похожая на лисицу дворняга и спросила глазами, нужна ли ему собака. Он же мог говорить сейчас лишь об одном: «Представляешь?! Она меня любит! Меня, малолетку!» Но собака, поняв это как-то по-своему, побежала за ним, а потом перед ним, через каждые десять шагов озираясь, чтоб найти в его взгляде, а может, и запахе подтверждение или хотя бы надежду на то, что отныне они идут вместе. Было глупо перечить, но когда до родного двора оставалось полдома, Игорь вжался в огромный ствол тополя, в его бурые, влажные складки, чтоб собака его потеряла. Тополь пах перекопанной грядкой, родником и росой. Он сказал, прижимаясь губами к бугристой коре: «Я люблю ее! Я придумал украденный кошелек! Если он не сработает, я возьму всю вину на себя! Ведь для себя неважно и то, что бронзовый, и то, что сердце – холодной железкою! Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское!» – и, уже позабыв о собаке, он шагнул из-за тополя – а дворняга стояла как вкопанная и ждала его узкой мордой вполоборота – как сегодня их добренький. И тогда он нашел у корней ком земли и швырнул в нее, а она, все поняв, тем не менее замерла, вжала хвост и сутуло уставилась в землю, может быть полагая, что терпенье и незлобивость могут все еще изменить… И поэтому он швырнул в нее камнем, небольшим, но прицельно – тот кольнул ее в тощий бок, и она затрусила уже без оглядки.
Во дворе Игорь долго крутил карусель, а потом он бежал вместе с нею по кругу, для того чтоб в постели, когда он закроет глаза, видеть лишь деревянный сегмент ее днища и черные клочья асфальта, а не тело, лежащее на земле без ботинка и при этом все время летящее вниз.
Утром 23 марта он вписал в дневничок:
Концентрированный раствор скатола издает сильный запах фекалий, в то время как его разбавленный раствор имеет цветочный аромат и используется в парфюмерии.
Ужас и любовь – тот же скатол на спирту. Доказательства? Угасающий ужас ВДРУГ заливают цветочные волны любви, а доходящая до предела любовь так же ВДРУГ сгущается в душащий ужас.
Все остальное не имело никакого значения: мамины слезы в куницу пальто, почему-то наброшенного на ночную сорочку, когда в два часа ночи он их поднял звонком, чуть покачиваясь от карусельного бега,– потому что ключи он скорее всего потерял, может быть, непосредственно на гаражах… «жах» – ведь это по-русски «ужас»!– и одышливый выкрик отца: «Подзаборная пьянь, вон отсюда!», и гадливость от капель его слюны, уколовших лицо, и взрыв ярости, и школярская выучка эту ярость, как папиросу после первой затяжки («Директриса! Атас!»), гасить о башмак – он не школьник уже!– а потом еще битый час делать вид, что ты спишь, когда он там, за шкафом, в будуар-э-алькове гундит и гундит: «Пусть берет ключ с собой, мы живем не одни, ты скажи ему, нет, не я, ты сама, потому что в моем исполнении он поймет это как-то не так, пусть уж лучше ночует у этой своей подзаборной подруги!..» Ничего не имело значения: луна за кухонным окном, будто денежка с чьим-то стершимся профилем (ни значения, ни номинала), протоколы, изодранные в клочки и хрипящей водой унесенные вместе с мочой и дерьмом неизвестно к каким берегам,– вот тогда-то, наверно, он и вспомнил скатол,– таракан, побежавший по ржавым разводам когда-то эмалированной раковины, и, казалось, чужие стишки, вдруг полезшие сами собой из больной головы: «Вышел месяц из тумана, вышел зайчик погулять, вынул ножик из кармана, раз, два, три, четыре, пять: буду резать, буду бить и вообще могу убить! Вдруг охотник выбегает, пять, четыре, три, один, прямо в зайчика стреляет, и дымится карабин. Помогите, ой-ей-ей, умирает зайчик мой!» – он писал их по белому краю «Известий» на соседском дубовом буфете, полагая, что пишет абракадабру, вроде набранной черным петитом: «Рапортуют правофланговые»,– а когда дописал, прочитал и заплакал. Громко было нельзя, и он грыз себе руку, как собака грызет остывающий труп. И от этого чувства стало некуда деться, только встать и пойти и увидеть, что там его нет, что его увезли… Да-с, преступника непременно влечет к тому самому месту…– Нет, Порфирий Петрович, вам меня не втянуть!..– Что вы, что вы, милейший, втянул вас не я, нет-с, козырная дама!– Я не знаю, о ком вы изволите говорить!– Ах, какие, однако, мы нервные. Опасаюсь я что-то за вас! А возьмем-ка мы с вас, в целях вашего же спокойствия, расписочку о невыезде…