— Пойдем, устроим маленький пикничок.
— Не тут, здесь слишком холодно. Ты и так простужен.
— Что ты имеешь против пикника?
— Ты нарочно хочешь заболеть? — Эвелин прошла несколько шагов вперед и повернулась в сторону Адама. — Где твоя зимняя куртка?
— Это не моя куртка, я ее не надену.
— Тогда купи себе куртку, но так нельзя. Пойдем!
— Нет.
— Раз ты терпишь все эти высказывания Эберхарда, мог бы тогда и его куртку надеть.
— В Лейпциге вчера собралось больше двухсот тысяч, а в Берлине скоро будет огромная демонстрация, абсолютно легальная.
— При чем здесь твоя куртка?
— Правда ведь, мы должны надеяться на то, что у них ничего не получится?
— Не говори ерунду.
— Нет, мы надеемся, что у них ничего не получится, а Эберхард надеется, что у них все получится, — вот какие дела.
— У меня правда другие заботы. Пойдем, пожалуйста!
— Сестрам и братьям с Востока святой Эберхард с удовольствием подарил бы свою куртку.
— Все, пошли!
Адам развернулся и пошел назад. Она смотрела ему вслед. На автобусной остановке он достал из урны газету, расправил ее на скамейке, сел на нее, вытянул ноги и сложил губы трубочкой, словно собираясь засвистеть.
Медленно, очень медленно Эвелин пошла обратно к скамейке. С каждым шагом она, казалось, преодолевала бескрайние пространства. Еще несколько вдохов, и она окажется около него, заглянет ему в глаза и просто скажет те слова, которые были ей очень знакомы и близки, так близки, что ей вдруг показалось бессмысленным произносить их вслух.
51
ЦЮРИХСКОЕ ОЗЕРО И ЗЕЛЕНЫЙ СВЕТ
— Не надо было нам расходиться — я так и знала, что ничего не получится.
— Марек ведь тоже пока не пришел.
— Нам надо было просто подняться на борт, и все. А теперь мы стоим здесь, как дурочки, остались ни с чем!
— Но мы ведь много посмотрели. А в наказание мы сейчас все это съедим и ничего им не оставим.
— Как они называются?
Катя открыла маленькую белую картонную коробочку и приподняла ее, чтобы прочитать голубую надпись:
— Люк-сем-бур-гер-ли, Шпрюнг-ли.
— Так как они все-таки называются?
— Ну, «шпрюнгли», «попрыгунчки» — сами в рот прыгают.
— Розовые — самые вкусные.
— Возьми еще одну.
— Может, оставим им хотя бы по одной?
— Да ладно, еще купим.
— У тебя так много денег?
— Да это всего пара франков. О деньгах мы сегодня не думаем.
— Странно, правда?
— Что?
— Что у нас теперь такие деньги, на которые можно что угодно купить. Ты к этому уже привыкла?
— Эти «шпрюнгли», — проговорила Катя с полным ртом, — невозможно описать, внутри холодные и тают, и вдруг, когда тебе кажется, что все уже растаяло, попадаешь зубами на что-то твердое, это самый классный момент.
— А вершины, снежные вершины, они так светятся, как будто ведут прямо в небо. Иногда мне кажется, Адам живет на другой планете! Я стою перед всем этим и такое счастье испытываю, а он, он этого даже не замечает.
— Ты скормила ему не самую приятную новость.
— Ведет себя, как будто он один на белом свете.
— Вы что, с тех пор правда друг с другом не разговариваете?
— Да.
— Ни словом не перемолвились?
— Вообще ни словом.
— А он хочет ребенка? Что-то ведь он сказал?
— Он спросил, кто отец. А потом сказал, что ему нужно подумать.
— И уже десять дней полное молчание?
— Пять дней, я раньше не смогла, у меня просто язык не повернулся.
— Не понимаю, как вы можете пять дней друг с другом не разговаривать?! Он только что был такой веселый, он и Марек.
— Наверное, я не вовремя сказала. Он разослал резюме, огромное количество. Но так ничего не делается, это тебе каждый скажет. Нужно самому ходить, работы показывать, знакомиться с людьми. Я ему сказала: ты должен стараться, преодолевать себя, мы ждем ребенка. Слова о ребенке стали для него последней каплей.
— Жаль, а я надеялась…
— Он каждую ночь куда-то уходит, почти каждую. Когда спускаешься по лестнице, пол ужасно скрипит — и эти двое, конечно, просыпаются и пытаются понять, что происходит. Эберхард даже подумал, что Адам хочет спалить ему дом. Он уже дважды заходил ко мне в спальню в пижаме. Черт, здесь так красиво, а этот мне и тут все портит!
— Здесь правда просто невероятно. Ты когда-нибудь что-нибудь слышала о зеленом луче? Это самый редкий свет, который бывает; только когда воздух очень чистый и видно, как солнце садится в воду, тогда вдруг может появиться луч изумрудного цвета, короткое неземное сияние. Возьми меня под руку. Может, произойдет что-нибудь хорошее.
— А вдруг Марек придет, а его все не будет?
— Придумаем что-нибудь. Завяжи шарф, у тебя совсем замерзший вид. Мне кажется, Адам прямо испугался, когда увидел счет.
— Ему хотелось всех пригласить, ему нужно было это ощущение.
— Но зачем было сразу в «Террасу», или как они тут это произносят? Мы могли бы войти в долю.
— Пусть, так правда лучше. Вы и так поездку оплачиваете. Это его деньги за машину. Чем быстрее он их потратит, тем лучше. Лучше всего, чтобы у нас вообще ничего не было, — может, он тогда что-нибудь поймет.
— У него, кажется, даже ладони вспотели.
— Он и пахнет как-то по-другому. «Как-то» мне, конечно, нельзя говорить, когда он поблизости, но все равно это правда.
— Это тебе из-за беременности так кажется.
— Нет, он правда по-другому пахнет.
— Адаму выпала дурацкая роль.
— Прекрати. Мог бы взять пример с Марека — этот пробился, ему даже немецкий пришлось выучить, а теперь он уже скоро диплом получает. Марек — просто золото, ради него я бы даже католичество приняла.
— Не думаю, что он католик, по крайней мере, я ничего такого пока не заметила.
— Адам постоянно читает старые атласы птиц и растений, которые нашел в машине. С недавних пор он еще и в зоопарк начал ездить. А когда я его спрашиваю, что он там делает, он говорит, что он там «гуляет». Мог бы хотя бы мне что-нибудь сшить, для беременности, платья, брюки. Какая здесь прозрачная вода.
— Тут важно иметь идею, тогда все будет easy, все получится. У Марека есть знакомая, она скупает в Цюрихе на блошиных рынках самые крутые шмотки и перепродает их в Мюнхене, и у нее очень хорошо идут дела.
— Я думала, здесь все намного дороже.
— Да они тут наденут вещь раза два и потом дарят своей уборщице, а та толкает их за пару франков.
— Ох, мне бы так хотелось, чтобы все было хорошо, чтобы когда-нибудь для меня было чем-то обычным заходить в местные магазины и покупать такие «шпрюнгли». Сможем мы так когда-нибудь: идти по здешним улицам и говорить, что вот эта шляпа мне нравится, я ее сейчас куплю?
Катя вырвалась и побежала к мосту. Марек широко расставил руки. Эвелин отвернулась. В автобусе на Кюснахт еще раз открылись двери, чтобы в него смогла войти женщина. Потом Эвелин вновь посмотрела в сторону озера. Сквозь голубоватые облака тянулись оранжевые жилки. Она услышала Катин смех. Катя позвала ее.
— У Марека для нас какой-то сюрприз, иди сюда!
Эвелин замедлила шаг, когда они снова начали обниматься.
— Вы уже знаете? — спросил Марек. — Правда не знаете? Вы не видели сегодняшних газет? Все только об этом и говорят, бесперебойно.
— Да о чем? — спросила Катя. — Ну говори!
— Ты не видел Адама? — спросила Эвелин.
— Я думал, вы вместе на корабле катаетесь.
— Мы уже минут сорок его тут ждем.
— Посмотри-ка: здесь написано «Лакомиться немедленно» — мы так и сделали. Ты опоздал.
Катя открыла крышку пустой коробки из-под «шпрюнгли».
— Стены больше нет, — сказал Марек.
— Кто это такую чушь порет? — спросила Эвелин.
— Все! По телевизору только Берлин и показывают, все перебегают на Запад, это уже с ночи началось. Вы — последние, кто этого еще не знает! Клянусь вам! — Марек поднял ладонь для клятвы. — Подождите-ка.
— Марек, не нужно, пожалуйста!
Марек подошел к пожилой паре.
— Простите, пожалуйста, моя подруга не верит, что пала Берлинская стена.
— Нет, это правда, — сказал мужчина. Женщина кивнула. Мужчина дотронулся до шляпы. Они пошли дальше.
— Ну что, — воскликнул Марек, — теперь верите мне?!
Эвелин и Катя уже стояли, отвернувшись. Они смотрели на озеро, горы и красный закат, который разлился по небу.
Музыка по радио немного успокоила ее. Она дала себе тридцать — двадцать восемь — минут. Если Адам не вернется и к этому времени, она дойдет до телефонной будки и позвонит Кате. Она выйдет в десять, десять — это еще не поздно. Он у тебя? — спросит она у Кати, ну Адам, кто же еще? Он опять исчез. С прошлой ночи, не говоря ни слова, прямо посреди ночи ушел. Мне же он ничего не говорит, он только с вами еще разговаривает. Откуда я знаю, куда он пошел. Эвелин знала, как будет звучать Катин голос в этих огромных комнатах, в которых все было красиво, и продуманно, и правильно. Катя была ее подругой, ее единственной подругой, но Адаму она бы ни в чем не отказала. Для Адама, сказала как-то Катя, она бы сделала все. Но она сказала и то, что Адам не должен с ней так поступать, что так нельзя, просто уходить, не говоря ни слова. Эвелин опять увидела Адама перед собой, как он стоял у окна, без движения, не дыша, словно даже это было для него слишком тяжело, и как он потом вдыхал воздух, глубоко вдыхал воздух и вновь выдыхал его, будто издавая стон, и как он массировал себе грудь. Она увидела перед собой его кадык, его адамово яблоко, словно оно было тем, что мешало ему дышать, что он не мог сглотнуть. Может быть, ему поэтому дали больничный. Она не знала никого, как он, — никого, кто пытался бы привыкнуть к смерти. Но об этом она бы ничего не сказала, никому, даже с Катей нельзя было об этом говорить, это было бы предательством. Она бы рассказала ей историю про вчерашний вечер, когда они решили еще раз выйти из дома, подальше от дяди Эберхарда, изверга, узника тюрьмы Баутцен 1957 года, который был не беженцем, а политическим беженцем, который не сбегал от ответственности. Эберхард, изверг, утверждал, что Адам сломал посудомоечную машину. Они просто хотели выпить по пиву в «Голубом ангеле», где Адам мог поиграть в биллиард. Она бы рассказала Кате о художнике, который подсел к ним за столик, о художнике из Дрездена. Она сразу заметила, что он не отсюда, не из Баварии, он и сидел-то совсем один. Но он никогда не жалел о том, что уехал, он уже четыре или пять лет назад слинял. Теперь он боялся только того, что все они переедут сюда, что он опять увидит всех тех, кого ему совершенно не хотелось видеть. Она этого не боялась, но что те там теперь получили все просто так, без необходимости бежать, что они могли просто сидеть у себя дома на диване сложа ручки, что им не пришлось ничем рисковать — все-таки это было несправедливо. Ей нравилось с ним разговаривать. Его звали Франк — кажется, довольно известный, Франк, фамилию она забыла. Франк пригласил их к себе в гости, сказал, чтобы они заходили, просто так, посмотреть мастерскую, поесть, попить, поговорить, большинство художников, сказал он, хорошо готовят. Франк по-настоящему пригласил их в гости, написал адрес на картонной подставке под пиво. И знаешь, что сказал Адам? Не то, что ты думаешь, такое, что и в голову никому бы не пришло. Большое спасибо, сказал Адам, с удовольствием, с большим удовольствием — а теперь слушай внимательно, — он бы с удовольствием как-нибудь зашел к нему со своей сестрой. Со своей сестрой! Ты представляешь? Это он меня имел в виду. Он меня сосватать хотел! А что мне оставалось сказать? Я бы его подставила. А художник, конечно, тут же среагировал, его как подменили, бух — и пошло-поехало, коленка к коленке и все по полной программе. Я бы посмотрела его работы, правда, но теперь… Не буду же я комедию перед ним ломать. К тому же Адам все равно бы со мной не пошел. Он сам не свой. И дышит так. Я все думаю: вдруг ему где-нибудь на улице стало плохо и он там лежит? Я не плачу, я уже все слезы выплакала. Я даже не знаю, почему я плачу, — правда не знаю. Он любит меня. Да, он любит меня, он и любит меня, и ненавидит. С тех пор как он меня полюбил, он меня ненавидит. Потому что иначе его бы здесь не было. Это так, из песни слова не выкинешь. Эвелин высморкалась. Я по пять раз на дню хочу с ним порвать. Но потом… Знаешь, где он был в Цюрихе, где он на самом деле был? Я бы не поверила. Я и не заметила ничего. Когда мы возвращались с Виллы Везендонк, он оставил в вагоне фотоаппарат, в трамвае. Он весь город обегал, все его искал, побежал на остановку, в полицию, в бюро находок. А заметила я это только по тому, что Адам постоянно звонил в Швейцарию. Я думала, он налаживает контакты, ему понравилось, как швейцарцы одеваются, Швейцария — это его Запад. И я подумала, может, у него в Швейцарии получится. Но это он с бюро находок разговаривал. Все — фьють и исчезло, не только фотоаппарат, но и фотографии с Балатона и с Зимсзе, они были на пленке внутри, — фьють, фьють, фьють, как будто ничего и не было. Ему было стыдно, он злился на себя, прямо отчаялся, да, отчаялся. Адам иногда вдруг как маленький. Но в следующую секунду начинает изрекать такие же фразочки, как Эберхард, изверг, только наоборот. Слишком много всего, говорит он, слишком много слов, слишком много платьев, слишком много брюк, слишком много шоколада, слишком много машин, — нет чтобы радоваться, что наконец-то все есть, а он говорит: слишком много, слишком много, это инфляция, которая губит все, все настоящие вещи, истинные вещи. Вот что он говорит. Один раз он даже про первородный грех начал вещать. Правда, про первородный грех! Он сказал, что первородный грех — это страсть иметь все больше и больше денег, это все разрушает. Это не только о Швейцарии, он имел в виду вообще. Потому что все хотят иметь все больше и больше и ни о чем другом не помышляют, только больше и больше. А когда я сказала, что, если действительно есть нечто такое, как первородный грех, тогда это Бог виноват, потому что у людей всего слишком мало. А у кого всего мало… Но тут он взорвался. Он подумал, я шучу. Хотя сам-то он тоже хочет машину. По крайней мере, по своему Генриху он скучает. Он, наверное, Библии начитался. Как он мне надоел! Не могу больше слушать его речи. Я бы с таким удовольствием переехала к тебе. Если там что-нибудь освободится, какая-нибудь комната неподалеку, такая же красивая комната. Ты не бойся, что я тебе буду плакаться или надоедать своей болтовней, совсем нет, просто я не хочу сидеть здесь одна и все время проходить мимо Эберхарда, когда нужно выйти на улицу. Или ты приезжай, это тоже было бы здорово, ну, раз ты говоришь, так приезжай, приезжай сюда, а потом я приеду, только на одну ночь, приезжай же, приезжай, хотя бы на пару часов. Приезжай сюда, здесь ты сможешь спокойно выспаться, еще двадцать минут, еще девятнадцать…