лет пять читал хорошие книги;
года два общался с хорошими людьми и три года сочинял, колотил по клавишам.
Что же. Будем и дальше…
Тем более что прекращать приказу не было.
Воскресный вечер в августе
Саша Максимов стоял перед дверью собственной квартиры и думал: самому открыть или позвонить? Он долго так стоял, минут десять. Стоял и слушал, как лифт ездит вверх-вниз мимо его этажа. Он жил на седьмом.
Вот лифт остановился у него за спиной. Саша тут же нажал кнопку звонка: неудобно при чужих людях стоять перед собственной дверью. Из лифта вышел сосед с собакой. Поздоровались. Собака залаяла. Локси, Локси, — сказал Саша. — Локсинька.
Настя открыла дверь, глядя в сторону.
— Опять ключ забыл? — сказала она.
— Нет, — сказал Саша. — Просто.
Настя вздохнула и пошла в кухню.
— А кого я сейчас встретил, — вдруг громко и весело сказал он.
— Кого? — Она остановилась, обернулась.
— Кочержицкого. Да, да! Представь себе!
— Где? — спросила она.
— В Манеже, представь себе. Зашел на выставку, и прямо у входа…
Саша Максимов был художник по интерьерам, а Кочержицкий был председатель худсовета в Комбинате, и от него зависело, дадут ли Саше серьезный большой заказ, там был конкурс, и уже ясно было, что заказ опять уйдет к кому-то другому, три месяца эскизов опять коту под хвост, и опять эскизы, и усталое горестное молчание Насти, и вермишель с жареным луком, но!
Но! Но вот сегодня произошло чудо, он случайно встретил Кочержицкого, тот оказался милейшим мужиком, но не это главное, а главное — эскизы приняты, заказ дадут, железно, на этой неделе все будет подписано, и ура, наконец-то.
Настя смеялась, и поздравляла, и обнимала его, и они достали последнюю из старых запасов бутылку и сберегаемую на новый год сырокопченую колбасу, и пили, и смеялись, и строили планы, и им было хорошо, и они потом заснули, мокрые и горячие.
Вернее, Настя заснула, а Саша лежал, смотрел в потолок и думал, что это, конечно, глупо — так по-детски врать. Но он не мог больше терпеть тоску и злость, мрак и молчание, немой укор и полный тупик. Пусть неправда, пусть на три часа, зато весело и ласково. А завтра что-нибудь да будет. Война или революция, например. Или в самом деле Кочержицкий даст заказ. Бог все видит. А если Бога нет, так вот есть окно. Седьмой этаж.
От этой мысли ему стало совсем спокойно, и он заснул.
Когда он стал дышать мерно и чуть всхрапывая, Настя открыла глаза. Она сразу поняла, что Саша врет. Ну и что? Ну и подумаешь! А завтра можно будет вообще убежать отсюда. Хоть бы и через окно. Наплевать. Все надоело.
Утром зазвонил телефон. Саша потянулся с кровати к столу. Чуть не свалился. Выругался. Схватил трубку. Это был приятель Сева Шатурин. Он прокричал: Слушай радио, Горбачева свергли, у власти хунта, в городе танки! — и бросил трубку.
— Что такое? — проснулась Настя.
— Горбачева свергли, — сказал Саша. — У власти хунта. В городе танки.
Они с Настей счастливо засмеялись.
Во времена моей молодости был такой предмет, выточенный из титанового сплава. Штопор и открывалка в виде двух маленьких цилиндров. Они развинчивались, появлялся собственно штопор, а его футляр продевался в полукруглую проушину и становился поперечной рукояткой. Сама же проушина играла роль открывалки для пивных бутылок. В свинченном виде это был аккуратный брелок. Эта штука называлась бойцовка.
Потому что бойцами у нас назывались активисты по части выпивки.
Не столько по части выпить, сколько по части раздобыть.
Надобно сказать, что времена моей молодости были не слишком удобными в смысле купить чего-нито из выпивки. Это теперь полнейший ассортимент на каждом углу, 24 часа в сутки, 7 дней в неделю. А тогда и ассортимент был поуже, и магазинов сильно поменьше. И работали они, как правило, до семи вечера. Ну, до восьми.
До десяти работал только Елисеевский магазин на улице Горького.
А до одиннадцати — Смоленский гастроном на углу Арбата и Садовой. И точка.
Однажды мы сидели у моей подруги Лены И., на Речном вокзале. К половине двенадцатого уже всё допили. А хотелось страшно. А взять негде. И тут я сказал, что в Аэровокзале, на Ленинградском проспекте, круглосуточно работает кафе. И там, в принципе, должно быть.
— Ну, ты боец! — И все стали собирать деньги.
— Кто поедет? — легкомысленно спросил я.
— Ты и поедешь! — закричали все и дали мне рублей десять.
Я взял с собой двух девочек для храбрости и веселья. Туда домчали на метро и троллейбусе. Заходим. Кафе закрыто, естественно. Но зато работает буфет. Народу никого. И продается болгарское Каберне! Сорок копеек стакан! Ура, какое счастье! Но только в розлив. Строго. Бутылками ни-ни. Обещаю целый рубль сверху. Тетка крепка, как кремень. Она, дескать, за бутылки отчитывается. «Так скажите, что разбили!» «А где осколки?»
Что же делать-то?! И тут я вспоминаю, что утром ездил в зоомагазин за рыбками для маленькой сестры. Нужных рыбок не было, а пластиковые пакеты у меня в кармане. Прочнейшие, специальные, емкие!
Снова подхожу к прилавку:
— Вина, пожалуйста.
— Только в розлив, я же сказала!
— Да, да, конечно. Двадцать стаканов, пожалуйста.
Продавщица стаканы нам подвигает, мы их в пакеты льем, а она приговаривает:
— Ну, вы бойцы! Ах, бойцы! Вот так бойцы!
Мы пакеты завязали, уложили за пазуху… Обратно ехали на такси.
Все прямо рухнули. А один парень, он был постарше, подарил мне свою бойцовку. Как наградное оружие. Правда, я ее скоро передарил. Другому юному бойцу.
В мое время поездка на троллейбусе стоила четыре копейки. На автобусе — пять, а на трамвае — три. На метро тоже пятачок, но я про городской наземный транспорт.
В начале и в конце вагона стояли кассы в виде железных ящиков, а сверху было устроено пластмассовое навершие плавных очертаний. Со щелью, куда кидать монетки. Они попадали на крышку ящика. Когда монеток накапливалось много, крышка под их тяжестью слегка опускалась, и они соскальзывали в ящик.
А сбоку была билетная лента, в такой кассете с ручкой. Заплатил, сам себе выкрутил билет и прошел, как говорится, в салон.
Люди просто так, бесплатно, билеты не брали. Стыдились, наверное.
Билет, как сказано, стоил три, четыре или пять копеек. Легче всего было в автобусах, потому что была монета пятачок.
А как быть в трамвае или в троллейбусе?
Поэтому вокруг кассы всегда была небольшая толпа и голоса: Мелочь не опускайте! Копеечку не бросайте, пожалуйста!
То есть я опустил пятак, а у кого-то три копейки и копейка, и вот я прошу, чтоб он мне эту копейку отдал. Потому что я пятак уже опустил. Ну, или я опустил гривенник, тогда мне надо получить пять, шесть, а то и семь копеек сдачи. В зависимости от того, автобус это, троллейбус или трамвай.
Случались сложные трансакции. Гражданин, не опускайте… Сколько у вас? Десять? Давайте сюда, держите две, и гражданка вам даст две, а тот товарищ должен женщине три, а она вам одну, и с того товарища еще одна..
Всё на доверии, что особенно интересно.
Никто не говорил: подумаешь, мелочь какая! Потому что, например, две копейки — это, если одной монетой, звонок по телефону-автомату. Или две коробки спичек. Или две газировки без сиропа. И вообще, если бутылка водки стоит 2.87, то никто тебе ее за 2.85 не отпустит.
Вот.
Однажды, году этак в 1970-м, поздним вечером сажусь в троллейбус. Народу никого. У меня пятак. Я его бросаю, отрываю билет, жду. На следующей остановке входят два араба. Я потом понял, что они арабы, по их разговору. А так просто два южных хорошо одетых товарища.
Я говорю:
— Копейку не бросайте, пожалуйста.
Один мне отвечает:
— Pardon?
Я не понял, что он иностранец. Мало ли. Я говорю:
— Одну копейку дайте мне, пожалуйста.
Он поворачивается к своему другу, они переговариваются. Тут я услышал, что по-арабски.
Оборачиваются — и протягивают мне по три рубля каждый. Ласково улыбаясь при этом.
Я хотел возмутиться, но потом тоже улыбнулся и отрицательно помахал рукой.
Потом вошла какая-то бабушка, и я с нее получил копейку. Сошел у метро. А арабы поехали дальше.
Был чуточку похожий случай с другим исходом.
Мы с ребятами оказались на научной студенческой конференции в одном большом и прекрасном южном городе.
Идем гулять по красивой центральной улице.