Он вынул из кармана бумажник, набитый деньгами, и рассказал, что Слава не хочет, чтобы муж заходил к ней прощаться. И все же она передает ему пару сотен злотых, чтобы ему не приходилось обращаться за помощью к чужим людям. Володя сопел и пыхтел. Он бы дал мусарнику не денег, а кулаком под дых. Однако Цемах без колебаний ответил, что денег не возьмет. Он как раз и хочет, чтобы ему надо было обращаться за помощью к чужим людям.
Торговец мукой поднял глаза на деверя. Он в жизни еще не слыхал о человеке, который бы специально хотел побираться по домам. Володя не выдержал и рассмеялся. Его живот затрясся, широкое лицо стало красным и потным и прямо надулось от напряжения — чтобы не харкнуть мусарнику прямо в лицо. Он хохотал, вытирал со лба большие капли пота и в душе проклинал деверя: может быть, Бог смилуется и он примет где-нибудь в дороге страшную смерть. Цемах стоял неподвижно и молчал, как будто совсем не слышал смеха торговца, но он видел перед собой долгий путь, который ему предстояло пройти. В другой комнате, втянув руки в рукава, стоял дядя Зимл и молча смотрел на позеленевшие и покрытые плесенью подсвечники, как будто он уже вернулся из дальней дороги к зимним, серым, тоскливым вечным субботним сумеркам.
Год спустя меламед реб Шлойме-Мота лежал на смертном ложе и смотрел на низенький закопченный и затянутый серой паутиной потолок с потрескавшимися неоштукатуренными деревянными балками. Умирающий тяжело дышал и пыхтел, как кузнечные мехи в передней, которую хозяин двора сдал внаем слесарной мастерской. С отечных ног больного стекала водяночная жидкость. Чтобы перестелить ему постель, жене и сыну приходилось просить помощи у ремесленников с кузницы. Больной кричал от боли, просил, чтобы его не сдвигали с места, и при этом не отрывал глаз от шкафчика со святыми книгами, прощаясь с ними. Тяжелый, как бревно, лежащий все время на спине как прикованный, он время от времени поворачивал голову к сыну и с напряжением говорил ему одно и то же:
— Ты будешь сидеть в молельне, а мать будет на тебя работать?
Хайкл не отвечал, он видел, что отец уже ждет ангела смерти. В агонии реб Шлойме-Мота поднял голову и из последних сил прохрипел, обращаясь к жене:
— Похорони меня как можно раньше, завтра утром, чтобы ты могла отдохнуть в день субботний.
И в тот же день, в четверг вечером, меламед умер. Он лежал на полу в передней на соломе, прикрытый черным покрывалом. Вокруг него стояли ящички с инструментами, железный лом, станок для пиления стали, верстак с привинченными к нему тисками, пудовые молоты, наковальня, ящики с углем, меха с похожей на башенку верхушкой из заржавелой жести. Слесари не работали, а крутились во дворе под запыленными окнами кузницы, как богобоязненные ремесленники в праздничные дни. В мастерскую, заламывая руки, вошли соседки. Мелкие торговки, разносившие товар в корзинах, просили умершего быть им заступником, а вдову они утешали, говоря, что теперь ее мужу хорошо, что он отмучился. Женщины зажгли вокруг покойника поминальные свечи. Двое нанятых чтецов псалмов произносили в головах покойного стих за стихом. На низенькой скамеечке сидела Веля, торговка фруктами, и разговаривала с мужем:
— Не храни на меня обиды, Шлойме-Мота, за то, что я держала тебя в каморке без свежего воздуха, без дневного света.
А сыну она говорила:
— Не держи на меня в сердце зла, дитя мое, за то, что не уделяла достаточно внимания твоему отцу.
Хайклу казалось, что отец хочет ответить матери, но ему нельзя говорить потому, что он покойник. Он просто слушает и плачет под черным покрывалом.
Пришла ночь, соседи по двору и по улице перестали заходить. Веля молча раскачивалась на низенькой скамеечке, у нее уже не было сил плакать. Чтецы опустили головы на свои нечесаные бороды и задремали. В черной, прокопченной мастерской стало тихо. Таяли наполовину обгоревшие поминальные свечи вокруг покойника. Фитили потрескивали, и язычки пламени метались так, как будто окружающая темнота душила их. Хайкл прислушивался к стальным инструментам. Ему казалось, что пилы и напильники просят на своем скрипучем языке прощения у усопшего за то, что заглушали его слова при жизни и его стоны на смертном ложе. Хайкл почувствовал, что по его позвоночнику пробежал холодок, дыхание перехватило. Ему пришло в голову, что теперь, когда мама и чтецы задремали, отец скинет со своей головы черное покрывало и сердито скажет ему: «Ты будешь сидеть в молельне, а мать будет на тебя работать?» В этот момент открылась наружная дверь, и уличная тьма как будто втолкнула внутрь Вову Барбитолера.
После встречи с Махазе-Авромом на валкеникской смолокурне Вова вернулся в Вильну и попытался снова торговать табаком. Но оптовики и покупатели больше ему не доверяли. Он снова начал продавать арбеканфесы и кисти видения, продолжал собирать хлеб и халы от имени своего общества «Бейс-Лехем» — для разорившихся обывателей и для себя самого. Стал тихим бедняком: не ходил в шинок и не задерживался, чтобы поговорить со старыми знакомыми. Он даже не зашел навестить своего смертельно больного многолетнего друга меламеда реб Шлойме-Моту. То, что Вова Барбитолер неожиданно ввалился пьяный, навело страх на вдову и сына умершего. Разбуженные чтецы тоже поняли, что этот еврей пьян. Вова всплеснул руками и весело воскликнул:
— Умер меламед реб Шлойме-Мота, действительно умер! Богобоязненные евреи из синагоги реб Шоелки не придут на его похороны. Он ведь из просвещенцев, а к тому же водил компанию со мной, с двоеженцем. Теперь достойные обыватели и виленские раввины ждут, когда смогут отделаться и от меня. Но от меня они так быстро не отделаются! Им назло я буду жить и жить, пока не переживу эту проклятую, нечестивую Конфраду!
Вова качался на своих кривоватых ногах, и слова тяжело, как камни, скатывались с его языка: реб Шлойме-Мота однажды в шинке за стаканчиком водки дал ему умный совет послать Конфраде разводное письмо. Праведник с валкеникской дачи, Махазе-Авром, как его называют, тоже убеждал его так поступить. И после возвращения из Валкеников в Вильну он подумывал о том, чтобы послать этой нечисти в Аргентину необходимые двенадцать строчек. Но не мог заставить себя это сделать, у него все внутри переворачивалось. Чтобы после всех его бед и унижений он еще и послал разводное письмо, чтобы Конфрада могла жить со своим аргентинским мужем?
— Я правильно сделал, реб Шлойме-Мота, что не послушался вас! — крикнул Вова накрытому черным покрывалом мертвецу и повернулся к Хайклу: — Твой ребе дал мне такое благословение, что, если раскаюсь, я еще найду выход. И я верю ему, твоему ребе. Верю в его благословение, что если бы я послал разводное письмо Конфраде, то снова бы стал торговцем, а мой байстрюк Герцка в Аргентине вспомнил бы, что я ему отец. Но лучше быть бедняком, чем попрошайкой. И пусть мой байстрюк не хочет меня знать, лишь бы не освобождать его маменьку. В Валкениках Конфрада смеялась надо мной и говорила, что ей не нужен развод. Она смеялась сквозь слезы. Она знает, что по еврейскому закону ее дети от аргентинского мужа — незаконнорожденные! И чем старше, тем набожнее она становится. Этому распущенному куску мяса хочется умереть праведницей! В последнее время ее братья снова пытаются убедить меня, чтобы я послал ей разводное письмо. Эти воры с Новогрудковской улицы делают вид, что говорят не от ее имени. Но я знаю, что это их сестра крутит им голову, эта старая потаскуха… Что ты на меня уставился своими разбойничьими глазами?
— Не позорьте отца, не оскорбляйте умершего! — умолял Хайкл со слезами на глазах. — Сейчас не время для подобных историй.
— Сейчас как раз и время! — заорал Вова, выпучив глаза. — Я не позорю твоего отца. Ты его позорил, когда замахнулся на меня, своего старого друга, стендером в синагоге реб Шоелки да еще и помог сумасшедшему мусарнику утащить моего Герцку. Как я слыхал, этому Цемахке Атласу пришел конец! Махазе-Авром выгнал его и из ешивы, и из местечка. Твой ребе Махазе-Авром — настоящий чудотворец. Однако твой отец не верил в это. Даже сейчас, умерев, он не верит, что твой ребе — чудотворец. И ты, Хайкеле, вырастешь таким же еретиком, как отец.
Веля успела вскочить и встать между Вовой Барбитолером и сыном, который бросился на пьяницу с кулаками.
— Держи себя в руках, не позорь отца, — сказала Хайклу мать.
Ей было очень больно, что ее ученый муж с красивой белой бородой лежит на полу среди железного лома и его еще обзывают еретиком. Веля скорчилась на своей скамеечке и зашлась в тихом плаче. Хайкл заплакал вместе с ней и вбежал во внутреннюю каморку кузницы, чтобы не присутствовать при том, как бушует отец Герцки. Заспанные чтецы с помятыми физиономиями тоже вмешались: они еще не видали и не слыхали, чтобы люди приходили пьяные до невменяемости в дом умершего и устраивали скандалы! Этот еврей, похоже, и не думает о том, что тоже когда-нибудь умрет.