— Как вам такое в голову пришло? — с любопытством спросил он, когда мы подписали все необходимые бумаги и ждали бухгалтера, который должен был принести мне аванс.
— Честно говоря, я просто напилась, — ответила я.
— Понятно. — Хункарпаша замолчал и тупо смотрел на меня.
— Знаете, — сказала я, — все это, в сущности, мерзость, и я бы никогда не стала придумывать подобные истории, если бы в московских газетах мне платили деньги, на которые я могла бы жить и обеспечивать своего ребенка. Я — журналист, — с гордостью, несколько не соответствующей всей ситуации, добавила я.
— Вы все это серьезно сказали? — спросил он.
— Серьезно? — удивилась я. — Поверьте, больше всего я не люблю людей, которые серьезно относятся к тому, что они делают в своей гребаной жизни… За исключением, конечно, врачей… А уж о сексе и говорить нечего! Поистине, это наказание за первородный грех. Ни в каком другом случае люди не выглядят так жалко.
— Вам нравится мое имя? — вдруг спросил Хункарпаша.
— Красивое, — недоуменно ответила я.
— Оно значит «властитель души неба», — с придыханием сказал он, — но меня уже не обрадует душа неба, если я не стану властителем твоей души.
Я пораженно молчала.
— Что хочешь? — резко сменил тон Хункарпаша. — Деньги? Сколько? Все дам! Будешь жить со мной — все у тебя будет!
От необходимости что-то ответить меня избавил вернувшийся бухгалтер. Я поспешно сунула деньги в кошелек и попятилась к двери.
— Подожди! — окликнул меня Хункарпаша. — Вот все мои телефоны, — он протянул мне визитную карточку, — захочешь меня, звони хоть ночью!
Я взяла визитную карточку и удалилась.
Иногда мне кажется, что многие женщины, родившие детей, хоть раз в жизни жалели об этом, но просто боялись в этом признаться. Ребенок — это мука, которая порой кажется бессмысленной, это обреченная на крах попытка выглядеть Дедалом в самом начале его пути, это свора шайтанов, поселившихся в исцарапанном надеждой мозгу, это любовь, которая, как собака, жрет сердце. И часто, когда я в полусне укачивала свою дочь и междометием «чшь» натерла себе мозоль на языке, ко мне приходила повергающая сознание на колени мысль, что она не перестала и никогда не перестанет быть частью моего тела, как в те времена, когда ее лицо отражалось в глади околоплодных вод. В тоске и отчаянии материнства я поняла, что любовь к ребенку никогда не сможет стать духовной связью двух душ, эмпирическим канатом, на котором чувства балансируют в неостановимом движении друг к другу, она обречена остаться животной тревогой первых месяцев жизни, жалобным скулением суки, безутешно ласкающей мертвого кутенка.
Я мыслила свою дочь некой прекрасной частью себя, квинтэссенцией того лучшего, что хранила моя душа, и потерять ее, жить без нее, знать, что ее нет и уже не будет, не будет ее колыбели, коляски, бутылочки и ее платья не на кого будет надеть, — эта мысль повергала меня в серные реки интеллектуального ада, и часто я просыпалась с чудовищным желанием разом покончить и с собой, и с ней.
Скособочившись около нее на кровати, глотая слезы и слушая ее дыхание, я убедилась в том, что Истина есть боль ран Христовых, переданная детям его вместе с прощением, а Истина любви — страшнее и пронзительнее любого знания, ибо над ней, как метель над ледяным челом зимы, носится крик страдания.
Ребенок, мукой вытолкнутый из чрева, навечно пребудет миром, в котором я буду жить после смерти, так же как книга останется той юдолью, в которой будет обитать душа художника. В конечном счете, разница только в материале, хотя, если посудить здраво, то слова не намного долговечнее плоти, и в бездумном ворочании спящей земли с боку на бок слова бесплотны, а плоть не имеет языка.
Моя дочь стала единственным существом на всем ебаном, распроклятом свете, которому я не стеснялась показать, как в действительности люблю его. Откуда это взялось во мне? Оттого что мама сгинула с очередным мужиком, который потом послал ее к черту и вернулся к жене, а я была вынуждена стать независимой, чтобы она не знала, как я по ней скучаю? Доходило до того, что я боялась показаться навязчивой даже дворовой кошке, которая жила в подвале и которой я приносила рыбьи хвосты и кашу. Ни одному мужчине в своей жизни я не смогла сказать, что люблю его и хочу, чтобы он тоже меня любил, — все они уходили, говоря, что меня интересует только постель, а я не удерживала никого, чтобы не показаться дурой. А потом я плакала перед сном и приправляла тоску изрядным соусом водки, думая, что лучше быть гордой и делать вид, что мы незнакомы, чем просто подойти и все объяснить. Боже правый, только в тридцать три года, очнувшись от похабного бреда, алкоголизма и наркомании и родив ребенка, я поняла, в каком беспросветном идиотизме я просрала свою молодость, будучи не в силах не то что простить детскую обиду (я бы легко простила), но просто осознать ее.
Мне казалось, я изменилась. Я действительно стала другим человеком, но в одно тоскливое утро, когда Люба вернулась с работы на секс-линии и завалилась спать, а я роняла слезы в чашку кофе, зазвонил телефон.
— Да, — всхлипнула я.
— Привет. Это Дауд, — раздалось в трубке.
— Привет, — изумленно ответила я.
— Я в Москве, — сообщил он.
— Я тоже. — Мне было просто нечего сказать.
— Приезжай ко мне, — предложил он без обиняков.
— Давай адрес.
Я торопливо накрасилась, втиснулась в шорты и, оставив Любе рабскую записку с прилагающейся к ней бутылочкой молока, выскользнула на улицу. Был чудный июльский день, солнце плавилось в белом небе, как желток в молоке, теплый ветер распутывал колтуны осин. Я взяла такси и поехала в гостиницу.
Я галопом взбежала по лестнице на пятый этаж, без стука распахнула дверь (не знаю, чего уж я боялась) и увидела Дауда. Он сидел в трусах на кровати. У него появился живот и поседели виски. На тумбочке, рядом с кроватью, стояла бутылка Johnnie Walker и два стакана. Я зашла в комнату и закрыла дверь.
— Ну что, — нервно сказала я, — сильно разжирела?
— Нет, — ответил он. — Отлично выглядишь. И шорты… в твоем стиле.
Я засмеялась. Дауд похлопал по кровати рядом с собой. Я села.
— У тебя ребенок? — спросил он.
Я кивнула.
— Мальчик?
— Нет, — сказала я, опасаясь, что сейчас он спросит: «А кто?»
— Ну и хорошо, — рассудил Дауд. — Будет такая же красивая, как ты.
— Пусть будет красивее, — выразила я свое пожелание.
После этого напряженного разговора мы выпили полбутылки виски, перебрасываясь ничего не значащими фразами, и Дауд наконец осмелился положить руку мне на колено.
— Скучала?
— Ага.
— По мне? — уточнил он.
— По твоему хую, — ответила я.
— Да, — с гордостью сказал Дауд. — Такого ни у кого нет. Может, разденешься? — предложил он после паузы.
Хихикая, как десятиклассница, я разделась.
— А ты не изменилась, — сказал Дауд.
— А люди не меняются. — Я легла на живот и закрыла глаза.
Это было как детский сон, как восстание из могилы, как теплая грусть от утраты, которая уже не причиняет боль. Мы провалялись в постели до обеда, и наши движения, поцелуи, объятия, стоны напоминали не любовное исступление, а, скорее, слаженную механическую работу двух приноровившихся друг к другу мастеров. Обнимая Дауда всем своим исстрадавшимся телом, я не чувствовала злости — обида, терзавшая меня, испарялась, как земная красота, и в тот момент я поняла, как несчастны люди, когда души их шарахаются друг от друга во сне и блуждают в мокрой темноте, подобно неприкаянным призракам. Мы были похожи на бывалых, поживших рыб, закалившихся в боях непримиримого разврата, но сердца наши сохранили наивную надежду, и мы рыскали в глубине, среди атоллов, в поисках тонкой, как струна, удочки — веры, счастья и покоя.
— Неужели все так и закончится? — спросил Дауд, брезгливо стягивая презерватив двумя пальцами. — Неужели ничего не будет? Я вернусь домой, каждый вечер буду засыпать перед теликом, снимать шлюх по пятницам, а ты останешься здесь и будешь…
— А я буду кипятить соски, кормить ребенка, одновременно читая книгу, напиваться в конце недели, делать работу, которая мне отвратительна, шататься по дворам с коляской и умру одинокой сумасшедшей старухой, которая, как бродячая собака, хватала все, но ничего не принесло ей счастья.
— Давай попробуем еще раз, — возбужденно заговорил Дауд (эту короткую речь он, несомненно, заготовил, взяв за образец голливудские фильмы для женщин с уровнем интеллекта Памелы Андерсон). — Почему нет? Что нас держит? Возвращайся ко мне, бери ребенка, и все будет по-старому…
Я взяла (пока только) сигарету и представила себе, что вернусь домой, начну вяло собирать вещи, сбивчиво, не ощущая собственной правоты, объясню папе, почему опять уезжаю в Дейру, Люба проводит меня в аэропорт, а Дауд встретит, и с ребенком на руках я снова войду в этот ужасный дом, где даже январский сквозняк пахнет растлением, где я падала, пьяная, ударяясь о косяки, килограммами нюхала кокаин и по ночам так исступленно сосала член Дауда, что наутро у меня распухали губы. И там, в мглистой, беззвездной ночи, в жаре будет расти моя дочь, так и не научившись читать по-русски, среди таких людей, как Гасан и Роберт, и мы, наверное, наймем няню-индианку, потому как я буду нужна Дауду не для семейной благодати, а во имя неудержимого похабства, ибо скучает он не по мне, а по всем тем мерзостям, которым мы предавались вместе.