Я взяла (пока только) сигарету и представила себе, что вернусь домой, начну вяло собирать вещи, сбивчиво, не ощущая собственной правоты, объясню папе, почему опять уезжаю в Дейру, Люба проводит меня в аэропорт, а Дауд встретит, и с ребенком на руках я снова войду в этот ужасный дом, где даже январский сквозняк пахнет растлением, где я падала, пьяная, ударяясь о косяки, килограммами нюхала кокаин и по ночам так исступленно сосала член Дауда, что наутро у меня распухали губы. И там, в мглистой, беззвездной ночи, в жаре будет расти моя дочь, так и не научившись читать по-русски, среди таких людей, как Гасан и Роберт, и мы, наверное, наймем няню-индианку, потому как я буду нужна Дауду не для семейной благодати, а во имя неудержимого похабства, ибо скучает он не по мне, а по всем тем мерзостям, которым мы предавались вместе.
Я подумала о том, есть ли у меня право обрекать своего ребенка на жизнь в чужой, чудовищной стране и надеяться, что ее полюбит Дауд, когда родной отец от нее отказался? Имею ли я право променять ее не тронутую людской тщетой душу на растленного Дауда или кого угодно еще, чтобы запираться от нее по ночам и трахаться, кусая угол подушки, чтобы по утрам она наталкивалась в ванной на волосатого подонка, не унявшего стояк, чтобы всю жизнь она ненавидела его за равнодушие, а меня за бессловесное бабье рабство перед ним? И каждый день она будет забитым свидетелем скандалов, похмельной матерной ругани и страшных, как кости, бросаемых оскорблений, она будет бояться и не доверять мне, и никакие гребаные шмотки, золотые сережки и джипы не помогут мне вернуть ее любовь. Да это скорее всего и не будет волновать меня, потому что целыми днями я буду мрачно размышлять о том, что сейчас делает Дауд, какую прошмандовку он ебет в отеле Marina, и, как Азиза, я буду названивать его друзьям, терпеть насмешки и умолять честно сказать, были с ними бляди или нет?
Не приведи Господь, я еще буду на первых порах невероятно горда собой и своей сомнительной властью над сердцем Дауда, а со временем, неумолимо увеличивая количество порций алкоголя в день, я и вовсе забуду о том, что с Даудом меня в свое время соединило не влечение сердца, а половой инстинкт, и вместе нас удерживала не любовь, а общие пороки, которым мы предавались, изнуряя друг друга. Мне и в голову не придет, что мы никогда не любили друг друга, а просто еблись, пьянствовали и жрали наркотики и держались вместе только потому, что пропасти растления в наших душах были приблизительно одной глубины (что, кстати сказать, встречается не так уж часто). И когда мне исполнится лет пятьдесят, мои бедра расползутся, груди отвиснут, а время, как дотошный топограф, нанесет на карту моего лица каждую мерзость, которой я когда-либо занималась, я узнаю от какой-нибудь сволочи, что Дауд содержит двадцатилетнюю хохлушку, и тогда, видит Бог, я наконец пойму, что просрала в своей жизни все и променяла любовь собственного ребенка на похабного Дауда, нуждавшегося не в душе моей, а в дырках на теле. Я с успехом повторю путь своей собственной мамы, и моя дочь вырастет такой же сранью, как я, не видя вокруг себя ничего, кроме разгоряченных алкоголем самцов, как мне, ей будет доступно только отупляющее удовольствие пьянки и потной, впопыхах незастеленной койки, и, как Маргарита, она будет метаться по свету, нигде не находя пристанища, и бесцельно гадить людям.
— Нет, Дауд, — сказала я. — Не стоит.
В четверг позвонил Лев и пригласил на свой день рождения в редакцию «Дня грядущего». Он собирался организовать ласковый междусобойчик, в ходе которого приглашенные должны были пить водку под патриотические тосты, с жадностью закусывать непотрошеной селедкой с газеты и говорить о том, как они ненавидят все эти помпезные столы с салатами и черной икрой в утиных яйцах.
Я начала подлизываться к Любе — после моего внезапного бегства к Дауду она была не в настроении, потому как провела день в циклической смене подгузников и мытья сраной жопы, а когда я наконец вернулась, в бешенстве сказала, что у нее не нашлось времени умыться. Я, правда, честно рассказала ей все, что со мной произошло, и, обдумав мои слова, Люба спросила:
— А ты не боишься превратиться в спятившую клушу?
— Нет, — с уверенностью ответила я. — Ребенку нужна любовь, а не клуша. Знаешь, я видела много клуш, но вот с любовью у них было туговато.
К счастью, после всех моих уговоров, сопровождавшихся зачитыванием вслух самых убедительных мест из книги Спока, Люба сдалась и согласилась остаться с ребенком при условии, что перед уходом я сгоняю за вином. «Три-четыре бутылки, и я буду лучшей няней на свете, — сообщила она. — Когда я выпиваю, я становлюсь добрее».
— Я знаю, — мрачно ответила я. — Слава богу, ребенок спит двадцать часов в сутки.
Я надела черные брюки и печально известную красную блузку от Бетти Барлей. Промучившись час в поисках подходящей обуви, я, видимо, выглядела настолько жалко, что Люба вздохнула, ушла в комнату, где-то порылась и, вернувшись, протянула мне новые туфли от Карла Лагерфельда. «Память о былой роскоши, — сказала она, — береги набойки».
Перед выходом из дома я сняла бигуди (по горькому опыту знаю, что делать это нужно в последний момент), причесалась, накрасила губы и щедро подушилась Chanel Cristalle.
— Ему не жирно будет, этому козлу? — спросила Люба, стоя в прихожей в моем розовом халате с брызгами белых зайчиков.
— При чем здесь он? — Я последний раз взглянула в зеркало и уже собралась уходить, но задержалась в дверях. — Знаешь, — сказала я, — у меня были такие же туфли, но без задника. Они стоили триста долларов, и Дауд купил их мне после того, как мы поругались, потому что я забыла забрать из прачечной его рубашки и утром ему было не в чем идти в офис.
— Вспоминай его почаще, — посоветовала Люба. — Левушка тебе пачки сигарет не купит.
— Он попросит обратно свою зажигалку, — ответила я.
Я вышла на улицу, взяла такси, и, пробиваясь сквозь вечерние пробки, мы поехали в направлении того самого жутковатого дворика, где в глинобитной халупе под снос все казаки, наверное, уже напились и с шашками наголо ломились в «День грядущий». Справа мелькнул Киевский вокзал, фольклорный черный ворон бросил на меня свой быстрый взгляд, и я крикнула:
— Остановитесь!
Таксист остановился и, обернувшись, смотрел на меня удивленно, но с осуждением.
— Девушка, — ему наконец удалось оформить свое негодование в фразу, — вы чего вообще в этой жизни хотите?
— Я хочу выйти здесь, — сказала я. — Не волнуйтесь, я заплачу. — Я протянула ему деньги. — В этой жизни я всегда за все плачу.
Напрочь забыв о том, что нужно беречь Любины набойки, я бросилась к гостинице. Мне было наплевать, что я выгляжу как пьяная потаскуха, — после того как я перестала быть таковой, меня уже не волновало внешнее сходство. Я галопом взбежала по лестнице на пятый этаж, у меня промелькнула мысль, что он может быть с проституткой, но я отмела ее — в конечном счете он продолжал надеяться, что я передумаю, — и рывком открыла дверь.
Дауд лежал на кровати и смотрел телевизор. На спинке стула висел черный пиджак, рубашка, придушенная красным галстуком, валялась на ковре, а на тумбочке стояла бутылка виски и один стакан. Я зашла в комнату и закрыла дверь. Несколько секунд мы молчали.
— Что с тобой? — спросил Дауд, по-хозяйски улыбаясь. — Много выпила?
— Нет, — сказала я. — Немного.
— Остаешься?
— Нет. — Я села на пол и сняла туфли. — Это другое.
Он молчал и смотрел на меня.
— Разумом я понимаю, что ничего у нас с тобой уже не выйдет, — сказала я, сидя на полу и разглядывая набойки на Любиных туфлях, — но тело мое тоскует по тебе, и ждет тебя, и сочится кровью. Я царапаю себя по ночам в бесконечной печали по твоим рукам, мой рот кажется мне пустым без твоего языка, я сжимаю бедра на пустоте, и во сне моя рука принимает черную кошку за твою голову. Я думала, я владею собой, но, когда я увидела тебя, я поняла, что я — это не мое тело, и над ним я не властна. Я пришла к тебе, потому что измучилась, вспоминая тот день, когда мы снова встретились, потому что, оставив меня, ты отдавался во мне, как колокол, и сейчас, когда я ехала на свидание к другому, я вернулась к тебе, чтобы лечь с тобой в постель, ведь…
— Заткнись! — заорал Дауд. — Заткни свой рот, или я ударю тебя.
Я изумленно замолчала.
— Зачем ты пришла и говоришь мне все это? — неистовствовал он. — Я любил тебя, я любил тебя больше всех во всей своей ебаной жизни, а ты, сука, говорила Любе: «Я поражаюсь, как такой тупой человек смог освоить русский язык». Я слышал это. Но ведь ты не считала меня тупым, у тебя на лице было написано, как ты меня любишь, так зачем же ты издевалась надо мной, зачем ты каждый день своей снисходительной мордой показывала мне, что я — только эпизод в твоей великой судьбе? Я брал тебя за руку, и ты морщилась — зачем, я спрашиваю тебя? Я говорил, как скучал по тебе, а ты смеялась. Ты признавалась мне в том, что чувствуешь, только среди ночи, когда я ебал тебя, и чем грубее и омерзительнее я это делал, тем громче ты кричала: «Еще, давай, не останавливайся!» Ты считала меня скотом, но знаешь ли ты, что ты сама превратила меня в скота, и в тот день, когда вы с Любой так страшно меня напоили, я сказал, что мне нужно в офис, но на самом деле я просто ушел и блевал за Любиной дверью, а потом уехал домой. Я безумно любил тебя, если бы я узнал, что ты изменяешь, я бы перерезал тебе горло, я хотел жить с тобой, вместе есть и смотреть телик, но ты хотела острых ощущений, ты хотела, чтобы я был подонком и сволочью, которая думает только о том, как бы скорее тебе засадить.