— Ты настолько соответствовал выбранной мною роли, что часто мне было трудно представить тебя в ином амплуа, — сказала я.
— Что такое «амплуа»? — спросил Дауд.
— Неважно, — ответила я, — раздевайся.
Было уже довольно поздно, когда я, шатаясь (как в старые добрые времена), уходила от Дауда и, остановившись перед дверью, спросила:
— Все, что ты говорил, серьезно?
— А ты поверила? — захохотал он. — Ты ведь, дура, поверила?
— Миленький, — улыбнулась я, — рыбак рыбака видит издалека.
Когда я приехала в «День грядущий», я застала только Льва и самых стойких гостей. Ими оказались Розенблюмка, надеявшаяся, что кто-нибудь ее трахнет, и охранник из книжной лавки. На расчищенном от бумаг столе одиноко грелась бутылка водки, рядом стояло пластмассовое корытце с толстыми кусками докторской колбасы и банка майонеза.
— Да у вас тут пир горой! — Я весело плюхнулась на диван.
— Лизавета! — Пьяный Лев полез целовать меня (очевидно, он назвал меня столь атавистичной интерпретацией моего имени, дабы подчеркнуть перед охранником и Розенблюмкой свою верность дремучей русской старине).
Охранник восхищенно посмотрел на меня и поднес стакан водки.
— Двайте-ж-выпьем! — заплетающимся языком предложил Лев.
Розенблюмка принялась разливать водяру и налила себе больше всех — я еще в первую нашу встречу обратила внимание на то, что она любит выжрать. В мнимом воодушевлении три стакана взмыли вверх, и я, перепугавшись, что они начнут кричать «Долгая лета», спросила, чем мне запить.
— Закусите колбаской, — Розенблюмка с издевкой кивнула на заветренное корытце.
— О нет, — я поморщилась, — я вегетарианка.
Услужливый охранник полез в какой-то ящик и достал начатую бог весть когда бутылку «Колокольчика». Я поняла, что, если осмелюсь произнести в святых сенях «Дня грядущего» слово «пепси», меня начнут выкуривать ладаном — в конечном счете любовь к России в понимании этих уродов выражалась в предпочтении водки виски, «Колокольчика» — «пепси» и патриотических штанов с ширинкой на пуговицах — джинсам. Не дожидаясь тоста (к тому же никто не собирался его произносить, а Розенблюмка уже ополовинила стакан), я опрокинула в себя водку и, не глотая, залила ее выдохшейся водичкой.
Лев лег на живот и положил голову мне на колени. Потом он взял мою руку и начал целовать ее. Так продолжалось минут пять, пока я не спросила:
— Ты что, полагаешь, что этими слюнявыми поцелуйчиками доведешь меня до состояния дикой кошки и я брошусь на тебя в сексуальной истоме?
— Конечно нет, — обиженно ответил Лев и оставил мою руку. — Ты мне не по зубам, с тобой справится только какой-нибудь озверевший чеченец.
— Прости, что ничего тебе не подарила, кроме дочери, — злобно сказала я, — хотя, разумеется, этот подарок еще более бесполезен, чем книга.
— А я как раз подарила книгу, — оживилась Розенблюмка.
— Какую? — тупо спросил охранник.
— Свою, — скривилась она. — Свои стихи.
— Вы все продолжаете… — зевнула я.
У меня даже возникла идея вытребовать у Льва Розенблюмкину книгу и начать с пафосом, раскачиваясь, читать ее стишки, но, поразмыслив, я решила, что это совершенно лишнее, — в конечном счете, она не сделала мне ничего плохого.
— Злая ты сегодня. — Лев встал с дивана и разболтанно двинулся к креслу, где упокоила свои жиры Розенблюмка.
Он сел на грязный, протоптанный русскими патриотами пол у нее в ногах, а она сказала, что купила новые туфельки. «Бесподобная!» — Лев снял с ее ноги туфельку и начал гладить ступню. Розенблюмка победительно взглянула в мою сторону.
— Ты даже не спросишь, как твоя дочь. — Я понимала, что то, что я говорю, бессмысленно и даже глупо, но подлый бес, примостившийся на моем левом плече, шептал, что Льва я вижу скорее всего в последний раз и совсем не лишним будет сказать ему все, что я думаю о бесславном конце наших пафосных отношений. — Тебе просто наплевать на нее, и я гарантирую тебе, что дьявол не поленится и собственной персоной явится, чтобы препроводить тебя в ад.
— Когда ты выпиваешь, ты начинаешь оскорблять меня, — устало произнес Лев. — Как я могу общаться с ребенком, если у его кровати стоят две мегеры с ядовитыми языками?
— А почему вы вообще считаете себя вправе навязывать другим своего ребенка? — встряла Розенблюмка.
Охранник заснул в углу.
— Во-первых, это и его ребенок, — возразила я, — а во-вторых, неужели я похожа на человека, который кому-то что-то навязывает, и тем более Льву? Посмотрите на меня и посмотрите на него. Как вы полагаете, много я могу взять с человека, который ест докторскую колбасу с майонезом, лижет вам ноги и протирает на дощатом полу свои единственные штаны?
— Поймите, — воскликнула она, — не все люди похожи на вас! Дети — это еще не все, что есть в жизни. Таким людям, как я и Лев, нам все это не нужно, мы живем литературой, творчеством… — Судя по всему, Розенблюмка вознамерилась представить меня эдакой расплодившейся мещанкой, а себя — затянутой в черный шелк Зинаидой Гиппиус.
— Наверное, вы правы, — сказала я. — Просто за все время нашего знакомства Лев сотворил только две статьи на колонку, и я не смогла составить должного представления о действительной глубине его творчества. Хотя позвольте, — я решила еще выпить перед уходом и подошла к столу, — в пьяном угаре он признался мне, что пишет роман под названием «Дефлоратор», но, поскольку об этой книге еще не говорят по телевидению, я вынуждена сделать вывод, что она так и не была закончена.
Я выпила водки, запила «Колокольчиком» и двинулась к двери.
— Куда ты? — подскочил Лев.
— Домой.
— Я провожу тебя. — Он наклонился к Розенблюмке и что-то прошептал ей на ухо (наверное, что скоро вернется и будет ее ебать).
Мы вышли на улицу. Было тепло и тихо. Лев остановился и взял меня за руку.
— Не злись, милая, — сказал он.
— Все в порядке, — я бессознательно отодвинулась от него, — просто я не люблю, когда люди с идиотическим апломбом судят о том, о чем не имеют представления.
— Ты о Лоле? — спросил он.
Я кивнула.
— Но она все это знает, — Лев равнодушно зевнул. — В семнадцать или, не помню, восемнадцать лет она родила ребенка и не выдержала, сдала его в детский дом.
Выпучив глаза, я смотрела на него.
— Классно!
— Нет, так и есть. — Лев качнулся. — Она — поэтесса, ей это не нужно.
В такси я думала о том, что человеческое падение не знает глубины и нет дна у души, в которой демоны поселились, как черви в черепе покойника, и жарят змей на тлеющих в ней углях порядочности. Лев, скрывающийся от умственно отсталой жены, плодящий детей и бросающий их, Розенблюмка, отказавшаяся от ребенка, чтобы пить водку, кропать стишки о самоотречении любви и ебаться на прожженных бычками редакционных диванах с верстальщиками-металлистами, — эти люди были омерзительны в своем пугливом ханжестве, в подлой попытке объяснить разврат богемным образом жизни и облагородить его вымученной бездельем поэзией. Они смели осуждать нас, и Лев за глаза называл Любу блядью, а меня — хачиковской подстилкой, и, рыдая, целовал крестик в пасхальном исступлении, бросал пятак в поповскую кружку, а под вечер, улыбнувшись на прощание сыну — «нравственному школьнику», бежал, воровато оглядываясь, на свидание с его учительницей рисования.
Я подумала, что нет ничего гаже скрытого, передоновского разврата, к которому неодолимо тяготели все эти сучата из интеллигентских семей: жить с родной сестрой жены, скабрезничать с няней, подло утаивать копейки на подарочек Розенблюмке, лгать и растлевать слабеньких умом малых сих, а потом театрально греметь о своей грешности в подвальном баре Дома журналиста. Я со стыдом вспомнила, что боялась рассказать Льву о своем прошлом, стеснялась своих пороков и так долго не могла понять, что Дауд и я, Люба, Гасан и моя сестра — мы выглядели едва ли не благородно по сравнению с сукой, отдавшей своего ребенка в дом малютки. Мы по крайней мере были честны друг с другом, сразу обозначая свои цели, мы не лгали и не совращали школьниц, мечтавших попасть на радио, мы упоенно предавались похабству, не предъявляя никаких претензий Господу Богу, и, валяясь в постели с арабами, не просили их нацепить ангельские крылышки. Смертными грехами мы баловали лишь друг друга, но никогда в слабовольном ничтожестве не втягивали в свое непотребное бытие хлопающую глазами Валаамову ослицу, какой была жена Льва, и не пытались оправдать свою мерзость близостью к ее чистоте (обусловленной скорее всего кретинизмом).
Домой я вернулась в крайне мрачном расположении духа.
Моя дочь безмятежно спала, а Люба продолжала пьянствовать.
— Я многое могу понять, — сказала она после моего рассказа о Розенблюмке, — в жизни такое бывает, что иногда и убить мало, но у меня в голове не укладывается, как можно бросить своего же ребенка? Просто тварь поганая.