Люба окончательно свихнулась на детях и бегает по гинекологам, которые за деньги составляют для нее прогрессивные графики зачатий (особенно преуспел в этом Сергей Александрович). Наконец она нашла для себя убедительное оправдание того, почему спит со всеми подряд («Я хочу забеременеть, я хочу, чтобы у меня была такая же девочка, как у тебя», — говорит Люба, и я надеюсь, что все у нее получится).
Кто бы мог подумать, что мы превратимся в таких неисправимых, презренных куриц, — когда я подбиваю Любу на то, чтобы пойти в бар и «познакомиться с ребятами», она сначала тупо смотрит в график зачатий, а потом говорит: «Хватит, мы с тобой хорошо побесились — пора подумать о детях!» В сущности, она права, ведь ничего нового узнать нам уже не суждено (по крайней мере, в плане знакомства с ребятами).
Дауд уехал в Дейру. Время от времени — преимущественно когда пьяный — он звонит мне, и мы очень мило болтаем. Думаю, я съезжу к нему следующим летом, ведь, в конечном счете, мы не так уж плохо жили, да и глупо расставаться с одним из немногих мужчин, кроме папы, кто тебе не отвратителен.
Что касается Льва, то он куда-то сгинул, и я надеюсь, что он повесился. Его папаша недавно потряс общественность очередным бессвязным, перегруженным физиологизмами и цветовыми метафорами романом, и его даже показывали по телевизору. Самое ужасное было в том, что одним утром я включила радио и услышала, как он рассуждает в прямом эфире о непреходящих ценностях семьи и брака. Я представила себе этого лицемерного бородавочника и плюнула в приемник, а потом почувствовала себя полной дурой — глупо плевать в собственный приемник, даже если из него блеет Бамбаев.
Не знаю, что будет дальше и сколько я еще продержусь, но две вещи в этой долбаной жизни я усвоила точно. Первая касается того, что, если когда-нибудь раздастся звонок и, открыв дверь, я увижу на пороге свою сестру, я скажу: «Убирайся вон, никчемная сука!» — а вторая связана с тем, что рано или поздно все это мне смертельно надоест, и я возненавижу свой синий сарафан в горошек и туфли на низком каблуке. Тогда я просто наберу номер Хункарпаши и скажу в трубку: «Здравствуй, Пашка, я тут подумала, не захочешь ли ты купить мне шубу, чтобы я прыгнула в нее голая, с ребенком на руках? Ты бы мог увезти меня в Фамагусту, и мы будем жить среди каменных черепах и бойцов „Аль-Каиды“, пить арак, жарить кебаб, а по ночам я стану рассказывать тебе сказки, не менее интересные, чем „Смертельный секс Джекоба“. Ну так как, дорогой, ты хочешь?»
Елку поставили на бывшей клумбе, прямо там, где в девяносто седьмом застрелился отец Саши Самыкина. Миша тогда еще не родился, да и самому Саше Самыкину в девяносто седьмом едва исполнился годик, так что своего отца он не помнил. В сладкой, как чай, вечерней скуке Миша смотрел на елку из окна первого этажа их развернутого буквой «П» дома в гарнизонном городке — взвод под руководством старшего прапорщика Денисова развешивал на елочных лапах светящиеся гирлянды и почему-то яблоки.
Комнаты были проходные, и слышались крепкие ругательства телегероев сериала «Бригада». Приходя домой, отец сразу же включал телевизор, хотя сосредоточиться на фильме или программе новостей ему редко когда удавалось. Мать собирала ужин — ее жизненным принципом было отсутствие лишних движений, и поэтому ужинали всегда поздно, измаявшись ожиданием. Матери и в голову бы не пришло покормить Мишу, а отцу еду разогреть, когда он вернется. Пока она расставляла тарелки, отец, тоже старший прапорщик, как и Денисов, читал книгу про персидского царя Дария.
Отец вообще много читал, а мать почти никогда.
На подоконник пружинно скакнула и ткнулась свежим мокрым носом Мише под руку Пумка. Пумка была кошкой, серо-тигровой с желтыми глазами, у нее уже три раза были котята.
Маленький Миша так сильно и много болел, что даже не мог ходить в детский сад. Стоило ему появиться на пороге игровой комнаты, как тем же вечером температура неумолимо поднималась, и Мишу — жаркого, потеющего — испуганная мать укладывала в кровать. Отец устало плелся в санчасть за доктором, который и сам устал к ним ходить, говоря всегда одно и то же: «Слабая носоглотка, гланды надо вырезать», — и рекомендовал не откладывая ехать в тверскую больницу, где такие операции делают. Мать панически боялась удаления гланд, когда-то они сгубили ее младшего братика: хирург занес какую-то инфекцию — и начался сепсис.
Неожиданное решение подсказала медсестра Нина Владимировна, сильной страстью которой были солдатики первого года службы. Заглянув, чтобы сделать очередной укол, — тогда у Миши случилась фолликулярная ангина, — медсестра о чем-то хихикала с матерью на кухне. Потом разговор стал более серьезным, и сквозь бредовую вату подступавшего сна Миша различил:
— А вы бы кошку завели.
— Да ты что?! — изумилась мать. — Еще аллергия начнется!
— Не начнется, — сказала Нина. — Выздоровеет, вообще болеть не будет, у меня тетке кошка ангину вылечила.
Рецепт был странный, но крепко запал матери в головенку. Поскольку безусловной главой дома был отец, она, подчинявшаяся с какой-то даже радостью, сообщила о своем желании завести зверюшку.
— Кошка не собака, — прозорливо заметил отец. — Хлопот меньше.
Миша привязался к Пумке, она стала его самым дорогим безмолвным другом. Каждый вечер перед сном происходила трагическая баталия с матерью, чьей целью было изгнать Пумку из Мишиной комнаты и не дать им вместе заснуть.
— Но она тихо! Она уже спит! — плаксиво возражал Миша.
— Это ночное животное, — говорила мать. — Она проснется и будет ходить, скрести, тебя разбудит.
Сведения о ночной природе Пумки она почерпнула из книги «Повседневная жизнь и история домашней кошки», которую отец, обстоятельно подходивший к любому делу, купил на следующий день после того, как завернутую в шарф от мороза кошку принесли из подвала два солдата.
На ужин были сардельки с макаронами. Отец густо полил разваренные, напоминавшие старые эполеты макаронины кетчупом. Пумка уселась около раковины, рассчитывая, по всей видимости, на сарделью кожуру.
— Ну что, — сказал отец, — первый день каникул?
— Да, — ответил Миша.
Мать похвалила за целых шесть четвертных пятерок.
Потом они обсуждали, что́ завтра нести Ане Самыкиной — водку или шампанское.
— Сегодня пораньше ложись, выспаться надо. — Мать забрала у Миши опорожненную тарелку и поставила в раковину.
Миша умылся и почистил зубы. В кровати его уже ждала Пумка, освоившая небольшой конспиративный секрет. Она забиралась в щель пододеяльника и там затаивалась, находясь не под, а как бы внутри одеяла.
Мать пришла погасить свет.
— Здесь кошка?
— Нет, — ответил Миша.
Она рассеянно оглядела комнату и вздохнула:
— Прошел сочельник. Спокойной ночи, загадывай желание.
— Спокойной ночи, — повторил Миша.
Дверь за матерью закрылась, и Миша очутился в темноте, согреваемой лишь дружеским тарахтением Пумки. Он вдруг заплакал, сердце прищемила случайность и даже ненужность собственной Мишиной жизни, елки с яблоками, пули, раздробившей лобные кости неведомого отца Саши Самыкина. Одиночество и пугающая ненадежность будущего, выраженные почему-то одновременно мелким розовым яблоком на еловой ветке, мучили Мишу, и только кошка Пумка, не понимая, почему он так разволновался, ласково тыкалась в Мишино лицо, и усы ее вздрагивали, как струны.
— Милая моя Пумочка, — тихо всхлипнул Миша. — Ты мой единственный друг! Почему ты не говоришь?
Он обнял теплую кошку и заснул.
Утром к Мише заглянула мать — в старом драповом пальто и серых сапогах, подошвы которых стерлись в бугристую пшенную кашу.
— Я на рынок, сынок, там каша на плите, позавтракай.
Глухо щелкнул дверной замок. На постель запрыгнула Пумка, Миша погладил ее по пушистой спине.
— Еще, еще, — металлическим телефонным голосом попросила кошка.
Миша ошарашенно сел.
— Ты говоришь?
— Да, — сказала Пумка, — я всегда говорю.
Она объяснила, что просто произошло нечто удивительное, она и сама не знает, как получилось, что Миша стал понимать ее язык.
— Я загадал желание, Пумка! — прошептал Миша. — Чтобы ты научилась говорить по-человечески.
Пумка зевнула.
В ее речи сразу же обнаружились некоторые досадные странности. Во-первых, словарный запас Пумки оказался очень скуден, но с обилием вводных конструкций, и Мише казалось, что он пытается разговорить умственно отсталого уголовника, а во-вторых, глаголы Пумка могла употреблять лишь в настоящем времени и начальной форме. Прошлого, даже случившегося десять минут назад, для нее не существовало, и все Мишины потуги обсудить с ней причину чудесного превращения оказывались бессмысленными.