Утром в дверь Петровых позвонили, и по просьбе Якова заспанная Даша разбудила Максима. Нельзя сказать, что он обрадовался, увидев бывшего приятеля. За два месяца большевистской власти Яков почти не появлялся на своей квартире: дел было невпроворот, он и ночевал в штабе. Но если б Максим его встретил, то нашел бы, что ему сказать. А тут — сам пришел!
— Что тебе надо?
— Максим, нет времени объяснять. Не сердись, мы потом поговорим. Надо спрятать одного человека. Он ранен, понимаешь?
— Я с большевиками больше дел не имею.
— Да не большевик он! Говорю тебе — потом расскажу. Андрейку помнишь?
Максиму даже не пришлось объясняться с домашними. Какая же либеральная семья, при всех антипатиях к красным, выбросила бы на улицу раненого, хотя бы и большевика? Или выдала бы его украинско-немецким властям?
— То украинца прятали от красных, теперь наоборот… Кого еще Бог пошлет? — посмеивался Иван Александрович.
Андрейку, детского приятеля Максима, старики Петровы прекрасно помнили: вертлявый черноволосый мальчишка, явный уличный босяк, осторожно, стесняясь, ходил по комнатам. Чтоб не ударить лицом в грязь, все незнакомые предметы он комментировал одинаково:.забавная безделушка… В том числе и микроскоп Павла, и Зинин трельяж. Так эта забавная безделушка. и стала поговоркой в семье.
Теперешнего Андрейку деликатно ни о чем не расспрашивали, поместили его в бывшей комнате Павла, и старый добрый Дульчин назначил необходимое лечение и уход. Марина меняла ему перевязки, Мария Васильевна то и дело заглядывала позаботиться, чтоб не скучал, а Даша приняла под крылышко, как прежнего парнишку-безотцовщину. Она в свое удовольствие кормила его киселями и кашами и распекала за попытки встать.
Настроение у Петровых было приподнятое: приехала Анна — невесткой теперь, и с внуком! Павлика сыночек, и до чего похож! Обе семьи и до того сблизились по-родственному. Одинаково и вместе изводились тревогой за без вести пропавших, давно уже не имели секретов друг от друга о тех, кто нашелся. Упоминая Владека, все кивали друг другу многозначительно. Про Павла дошла окольная весть, что он в войсках Врангеля, и это было еще одной семейной тайной. Время ненадежное, кто знает, что будет дальше?
Когда немцы стали поспешно эвакуироваться, увозя какие-то склады, никто не удивился. К концу 1918 года удивляться в Одессе было уже не принято.
— Пальто.
Рахиль без слова сняла коричневое, еще Моисеем подаренное, австрийское пальто, в талию, с меховой оторочкой. И зачем ей понадобилось затемно засиживаться у мадам Кегулихис? Просто от одиночества: дети дома и не показываются, повязались с большевиками на свою голову — так теперь прячутся где-то у своих. Вот теперь она и имеет историю: улица черная, пустая, а патрули аж на Старопортофранковской, не докричаться.
— Мухту. Колеса.
Что такое колеса, Рахиль не поняла, но паскудник недвусмысленно указал дулом пистолета на ее ноги. И ботинки, еще почти новые, пришлось снять. Путаясь в шнурках, Рахиль беззвучно, одними губами, посылала проклятия той поганой бабе, что родила такого бандюгу, и всем ее родственникам, и от души пожелала самому выродку семью семь болячек в печенку, и чтобы он в море утопился.
— Теперь цалуй!
Рахиль, губами, еще не остывшими от проклятий, коснулась его гладко выбритой, пахнущей парфюмерной лавкой морды.
— Туда же, цаловаться лезет! — с шиком сплюнул грабитель и не спеша смылся в темноту.
Патруль добровольческой зоны был сам себе не рад, когда остановил клокочущую от возмущения Рахиль у освещенной фонарями перегородки из венских стульев, связанных веревкой.
— Пропуск, мадам!
— У вас что, глаза повылазили? Какой пропуск может быть у раздетой женщины? Вы имеете грабителей на улицах, а люди должны иметь пропуск? Вы посмотрите, как надо мной надругались!
Рахиль приподняла босую, в порванном чулке ногу, чтобы этот идиот в погонах мог рассмотреть. Патруль уже и поверил, что пропуск был у Рахили в отнятом пальто, и готов был пропустить, но она не раньше ушла, чем высказала все, что думала, про этот балаган, который называется городскими властями и позволяет раздевать порядочную женщину среди бела дня.
— Вот и ходили бы среди бела дня, — вяло огрызался молоденький офицерик. — И вас ограбили в польской зоне, что ж вы к нам со своими претензиями?
Рахиль была справедливой женщиной, и офицеру Добровольческой армии еще пришлось выслушать ее мнение обо всех этих французах, поляках, эфиопах, греках и прочем сброде, который делает приличный вид, а сам позволяет бандитам гулять по городу. В конце концов он согласился, что четыре власти даже на такой город как Одесса — это немножко много., и был Рахилью с миром отпущен.
Новый, 1919 год, Петровы и Тесленки отмечали вместе. Зазвенел начищенный Дашей бронзовый будильник, и все сдвинули бокалы с шампанским. Да-да, теперь можно было достать и шампанское — из французской зоны!
— Ну, дай Бог, чтобы этот год был милосерднее, чем прошедший! — с чувством сказал хозяин дома, облаченный в еще очень прилично выглядящий черный сюртук. Шампанское плеснуло на чуть пожелтевшую льняную скатерть, и женщины заговорили, что это к счастью. Марина разрумянилась и подшучивала над Максимом: небось обидно, что не он теперь в семье младшенький? Восемнадцатилетний Максим комично дул губы и делал вид, что ужасно этим фактом возмущен:
— Да-а, Олегу — так и волчок купили, а Максиньке — ничего…
Единственный молодой мужчина в семье, он знал, что как бы ни повернулись события — скоро ему решать, как теперь эту семью защищать и беречь. Что ж, он был готов. И то — пора уже. Еще год назад он был весь в сомнениях: чью сторону принять? Неужели так малодушно оставить свои революционные взгляды? Но одно дело — быть против самодержавия, а другое — за большевиков. На этих Максим уже успел насмотреться, и все время их власти простить себе не мог: где же раньше была его голова? Привык быть товарищем на вторых ролях, и еще доволен был: ему-то самоутверждаться ни к чему. В душе он чувствовал себя взрослее и Якова, и Антося: мальчишеским тщеславием он уже давно переболел, а друзья пусть тешатся. Всегда младший, общий любимец, но, кажется, не принимаемый слишком всерьез — да и пускай, его это вполне устраивало. До поры до времени. Но теперь тем крепче будет его воля. А он уже все для себя решил.
Домашние теперь занимались шутливым исследованием: в кого Олеженька такой упрямец — в папу или в маму? Ванда Казимировна вспоминала выходки Анны, а Марии Васильевне Даша и слова вставить не давала.
— Что вы, барыня, про «спасибы»? Это уж когда он говорить умел, а он, мой голубчик, карахтер стал еще в пеленках показывать. И ручки держал не кулачками, а кукишем: вот, мол, вам всем!
Даша теперь осталась единственной прислугой Петровых. Горничная стала ни с того ни с сего дерзить еще до большевистского восстания, и пришлось с ней расстаться — заодно, как потом оказалось, и с частью столового серебра. Кухарка вдруг вышла замуж — это в сорок-то с лишним лет! — за польского беженца: ей очень импонировало, что он хоть и портной, но «пан», а она теперь будет «пани». Выезд же Петровых реквизировали большевики, так что с кучером Федьком тоже распростились. Он уехал к брату Мыколе, за город, помогать рыбачить: — Рыба сама прокормится, при усех режимах, а коняке, как царя не стало — одно мучение.
Из этой глубокомысленной сентенции неистощимый Дульчин развил целую теорию: царский режим, быть может, только для лошадей и был хорош, но не оказался ли русский интеллигент в данном случае глупее лошади?
— Мне говорят: все страшно подорожало, — разглагольствовал он. — Нет, отвечаю я: все страшно подешевело, господа! Что теперь стоит человеческая жизнь? Или честь, или достоинство? Когда каждый хам может организовать какой-то комитет с идиотским названием, и по подозрению поставить к стенке? Анечка, я две ночи не спал после ваших рассказов, а что тут было — это вообще не передать. Одни эти взрывы в августе — вы помните, господа? Все бегут, как стадо, к морю, топчут друг друга, а над городом зарево — и никто не знает, в чем дело, и не интересуется знать. Сознаюсь, я тоже бежал, как сумасшедший, и вдруг вижу: брошенная лошадь, к тумбе привязана. Смотрит на меня вопросительно. Что, мол, это вы еще устроили, люди добрые? И клянусь, мне стало стыдно. Что ж, человеческие ценности оказались нетверды. А лошадиные — все дороже, я имею в виду овес.
— А хорошо, барыня, что Павлика Господь от царицына креста уберег, — говорила порядком повеселевшая Даша на другом конце стола.
— Даша, ты о чем?
— Я уж тогда не хотела вам сказывать… а не зря письмецо столько раз слушала. Кабы ему сама царица «Георгия» давала — уж он бы написал: так, мол, и так, из собственных ручек. А раз не написал — то я сразу надежду заимела: жив будет, голубчик.