Лео услыхал, как конь беспокойно всхрапнул. Он поднял глаза.
Из чащи вышла большая черная собака. Одна. Она подошла к Лео и обнюхала его. Он погладил ее, она лизнула ему руку. Гладить ее было приятно.
— Бедняга, — сказал Лео. — И ты тоже осталась одна? — Он крепко взял собаку за загривок.
Постоял так, глядя вдаль. Потом почмокал губами:
— Пошли.
Собака бежала за ним до самого дома.
С этого дня она повсюду следует за Лео. Это его собака. Протесты родителей ни к чему не приводят. Первый день, когда Лео вернулся домой с собакой, был особенно неприятный. Но Лео не уступил.
— Что это? — Мать показывает на собаку, лежащую на полу в холле рядом с нотным пюпитром. — Что это такое?
— Собака. Моя собака.
— Я вижу, что… Твоя собака?
— Да. — Лео отвечает словно издалека, он стоит и играет упражнения, собака сонно лежит рядом и слушает. Все время, пока мать говорит, Лео продолжает играть, так ей труднее пробиться к нему, он углублен в арпеджио. Но голос его звучит твердо.
— Боже мой, кто тебе разрешил?.. Откуда ты взял?..
— Мне ее подарили. Теперь она моя. — Он играет.
Мать смотрит на Лео с недоумением, почти со слезами. Неужели это ее сын, который всегда был так покладист? Она с отвращением переводит взгляд на большую черную собаку:
— Она грязная.
— Я ее вымою.
— У нее кровь.
— Это царапина.
Мать не знает, что еще сказать. Наконец спрашивает сдавленным голосом:
— А если она бешеная?
Мать в отчаянии. Лео перестает играть. Смотрит ей прямо в глаза:
— Собака останется у меня. — Тихо, отчетливо. Собака считает необходимым подкрепить его слова рычанием.
Он снова оборачивается к нотам, играет. Мать колеблется, хочет сказать что-то еще, дышит тяжело, со свистом, словно у нее начинается приступ астмы. Потом она уходит.
Лео играет, собака лежит на полу. Он испытывает неприятное злорадство от сознания, что досадил матери. Вообще, мать добрая, она никогда не наказывает его, она мягче отца и всегда сглаживает разногласия. Но злорадство Лео направленно не против матери, оно опьяняет его, и он улыбается про себя, продолжая играть. Арпеджио звучат великолепно.
Собака остается. Даже настойчивые попытки отца уговорить Лео вкупе с неопределенными угрозами не возымели действия. Собаке разрешено остаться. Лео сам удивлен, что осмелился на такое упрямство; он, всегда послушно выполняющий все приказы, советы и требования, всегда поступающий так, как ему велят, даже когда это ему не по душе, вдруг оказался непреклонным. Это его собака. Ее ему подарили. Она останется у него.
Мало того, он ничего никому не объясняет. Родители смущены, они не узнают Лео. Собака остается.
В первые недели он вместе с собакой прочесывает лес — быть может, девочка с заячьей губой или кто-нибудь из ее близких вернулись за собакой. Тогда Лео отдал бы ее. Но он больше так и не видел эту девочку. Жалеет ли она, что потеряла свою собаку? Думает ли иногда о ней или о немецком мальчике с лошадью?
Каждое утро, когда Лео выезжает на Фиделио, собака бежит за ним. Она никогда не выпускает Лео из поля зрения, даже когда он скачет галопом. В первое время Фиделио нервничал при виде этого черного лохматого существа, бегущего за ним по пятам, но постепенно привык к собаке или смирился с ней, так же как родители Лео привыкли или смирились. Собака и Лео стали друзьями, а на всех прочих она рычала. Только Лео мог кормить и гладить ее. Родители, учителя и местные жители боялись собаки.
Правда, со временем отец признал, что иметь в доме злую собаку весьма полезно. И даже предложил отдать мяснику их старого ротвейлера, а вместо него в будку возле конюшни посадить эту черную овчарку.
Услыхав такое предложение, Лео не выдержал. Он по-собачьи зарычал на отца и почувствовал, что весь ощетинился. Он зашипел, встал и вышел из-за стола.
Родители были огорчены. Лео изменился. Хотя, быть может, он изменился уже давно, но они только теперь заметили в нем эту перемену.
Всю осень Лео дает концерты. Собака сопровождает его во всех поездках. Она лежит в артистической уборной и ждет, тяжелая, черная, безмолвная. Когда он возвращается после аплодисментов, она встает и подходит к нему. И он сразу забывает о концерте. Ему не надоедает сидеть перед собакой на корточках, смотреть на нее, ерошить ее шерсть. Он не понимает, что выражают ее прозрачные, как стекло, глаза, глупость или мудрость. Она совершенно глуха к музыке, ей не известно, кто он. Она чужая.
Но перед концертами… Лео тоже замечает, что он изменился. Перед концертами его охватывает нервозность, граничащая со страхом. Это похоже на то, что с ним было, когда к ним приезжал маэстро. Иногда эта нервозность начиналась за несколько часов до концерта, и он погружался в черную бездну ужаса. В артистической уборной перед концертом повторялось то же, что и в тот раз. Он думал о людях, собравшихся сейчас в зале. Они пришли послушать его игру. Он ощущал их, почти что видел, как они сидят там и, покашливая, листают программки. И всякий раз при мысли об этом его начинала бить дрожь. Он должен играть для них. Они будут слушать. Заметят малейшую его ошибку, малейшую оплошность. Теперь он дает настоящие концерты, он уже не вундеркинд. Публика настроена критически. Теперь он отвечает за свою игру. Лео мысленно вспоминает программу, знакомые произведения кажутся ему коварными ловушками, ему как будто предстоит прыгать с льдины на льдину в глубоком холодном море. Там в скерцо есть одно место, в котором он не совсем уверен. И там… И там… То, что еще год назад он исполнял без всякого страха, пусть порой с отвращением, но без страха, без колебаний, теперь стало для него кошмарным сном, от которого он не мог пробудиться. Он должен выйти на эстраду и сыграть так, как от него ждут, даже те произведения, которые ему, может быть, еще не по плечу.
Перед выходом у него случались рвоты, его буквально выворачивало, во рту оставался привкус желчи. Лео склонялся над умывальником в артистической уборной, ему казалось, что все его внутренности рвутся наружу, и никто не мог помочь ему. Он требовал, чтобы все вышли из уборной — мать, отец, учителя, представитель концертного общества. Он не хотел, чтобы они видели его в таком состоянии. И без того это было унизительно. А ведь ему вот-вот предстояло выйти на сцену и всей кожей ощутить на себе тысячеглазый взгляд публики.
Даже собака не могла помочь ему в те минуты.
Только потом. Потом он всегда уходил с ней на прогулку в благодарность за то, что она ждала его.
Однажды он гулял с ней после концерта по тихим вечерним улицам провинциального города. Где же это было? Кажется, в Гиссене: было влажно, душно и пахло грибами… Он идет по улицам со своей черной собакой, он спокоен, у него легко на душе, потому что концерт прошел удачно. Он благополучно миновал все опасные места, благополучно перепрыгнул с льдины на льдину… Ведь не раз бывало, что от страха даже те произведения, где он был в себе уверен, вдруг представлялись ему опасной, почти непреодолимой преградой. Даже относительно надежные льдины вдруг начинали подозрительно качаться, и ему с большим трудом удавалось спастись. Но в тот вечер все окончилось хорошо. Ему легко, однако радости он не чувствует. Он уже забыл, как радуются. Неприятное ощущение в желудке прошло, но еще чуть-чуть побаливает под ложечкой после мучительной рвоты перед концертом.
Улицы темны, все ставни закрыты. Он идет и идет, наугад. При виде прохожих прижимается к стенам домов, прячется в тень. Город лежит на равнине, в нем трудно ориентироваться, Лео не знает, куда он зашел. Но заблудиться не может, ведь с ним собака. Она ведет его.
Он заворачивает за угол и останавливается. Перед ним — освещенный подъезд богатого особняка. У ворот стоит ландо. Из него выходят пять человек, две женщины и трое мужчин. Они нарядно одеты, наверное, были в театре или на концерте. Да, конечно. Это они. Он видел их, они сидели в третьем ряду. Две супружеские пары и молодой человек. Они останавливаются у подъезда; дальше к своему дому одна пара, очевидно, пойдет пешком; они прощаются. Лео хочет пройти мимо, но замирает на месте. Слушает. Они беседуют. Говорят о нем.
— …Моцарт — изумительно!
— О да! И Паганини. Дивная музыка.
— Виртуоз.
Вот так. Лео снова хочет уйти, все это он уже слышал. Однако слова молодого человека заставляют его остановиться:
— Но он очень нервничал.
— Вам так показалось?
— Да, он был очень бледен. Я никогда не видел такой страшной бледности. И верхняя губа у него блестела от пота.
— Да, Жан, теперь, когда вы это сказали…
— Вы согласны? — спрашивает молодой человек. — Он был так напряжен, подавлен. Удовольствия я, честно говоря, не получил. Во всем этом было что-то неестественное, что-то…
— Но музыка была прекрасна.