— Отличный выстрел, — говорит Лео.
— Ну, не знаю. — Отец доволен. — Мы ведь близко подошли к нему. Даже очень близко.
— Все равно.
— Мне случалось стрелять и получше. В прошлом году на прогалине, помнишь, тогда заяц был от нас гораздо дальше.
— Да.
— К тому же он бежал.
— Все равно это хороший выстрел, — настаивает Лео.
— Да. Конечно. Может быть.
— Ты прекрасный стрелок.
— Может быть. Конечно, я неплохо стреляю.
— Ты попал бы в него, даже если б он побежал.
— Ты прав. Я попал бы в него.
— Папа, мне хочется заниматься композицией.
Отец молчит.
Потом свежует зайца на глазах у Лео.
Лео, Лео. Вот оно, то мгновение, когда ты сделал неправильный ход. Ты мог бы обрести свободу, если б у тебя хватило смелости воспротивиться, сказать отцу, что ты все равно уедешь, чтобы заниматься композицией, с его согласия или без него. Ты ведь знал, что в случае необходимости справишься и один. Но ты промолчал. Не воспротивился. Не захотел стать свободным. Ты просто сказал: конечно, папа, — и опустил голову. И тут же понял, что тебя ждут тяжелые годы, что каждый год ты будешь сражаться с самим собой, пока не накопишь достаточно мужества и пока тебе снова не представится такое мгновение.
— Разве ты не поедешь в Париж? К этому, как его… Ты должен ехать в Париж.
— Конечно, папа. Но композиция…
— Можешь заниматься чем хочешь в свободное время… Карьера прежде всего.
— Конечно, папа. Но…
— Я оплачиваю твое учение. И потратил на него уже целое состояние. О композиции не может быть и речи. Зачем она тебе? На что ты будешь жить? И довольно об этом. Ты едешь в Париж. Когда-нибудь ты скажешь мне за это спасибо.
Потом он сидит в конюшне, он вернулся с охоты, но не может заставить себя войти в дом. Ему хочется побыть здесь.
Фиделио храпит и склоняет к нему голову, Лео сидит, прислонившись к стенке стойла. Черная собака дремлет у его ног.
Когда-нибудь ты скажешь мне за это спасибо.
В теплой темноте конюшни Лео клянет себя. Теперь он поедет в Париж. Когда-нибудь он скажет отцу за это спасибо. Он смотрит на свои руки. Хватает ружье.
И стреляет в Фиделио и в черную собаку.
У него только два патрона.
* * *
В ту же ночь Лео приснилось, что он стоит один в осеннем поле. Уже стемнело. В сумерках над вершинами деревьев он видит глаза великана. На великане красный плащ. Медно-красное лицо заросло щетиной. Лео страшно, но он спокоен. Великан показывает ему на холмы и на горизонт, над которым только что взошли две звезды.
Видишь те звезды?
Звезды золотистые и яркие, гораздо ярче обычных. Они стоят одна над другой.
Да-да, вижу. К ним-то я и стремлюсь. Мне так хочется попасть туда.
Лео всем сердцем стремится к тем звездам.
Неожиданно верхняя звезда блекнет и гаснет.
Когда ты достигнешь оставшейся звезды, ты умрешь.
Сон кончился. До утра Лео спал спокойно, ему снились уже другие сны. Но он еще долго помнил этот короткий сон, даже после приезда в Париж.
* * *
Вздрогнув, Спот приходит, в себя. Время вокруг него сгустилось. Сколько он тут просидел?
Он оглядывается по сторонам. Переборки каюты как будто сдвинулись, срослись с ним. Монотонные корабельные звуки, шорохи, скрип, звон давили на уши.
Что-то причиняло ему боль.
Судно скользило в ночи. В иллюминаторе было черно. А он сидел тут — пассажир, путешественник, случайный музыкант, не имевший даже имени.
Он путник, всегда только путник.
По правде говоря, это путешествие началось уже тогда, когда он сидел в ландо, увозившем его из родного дома, когда сидел в купе и его трясло, потому что ему было страшно и он был один, — и вместе с тем он был счастлив, что уехал из дома. Еще как счастлив! В тот день и началось его великое путешествие, которое привело его сюда, путешествие, за время которого он лишился и своего имени, и своего лица.
В Париже его не покидало чувство, что он в пути. Уютная комната, которую он снимал на Монмартре, была чем-то вроде кареты или корабля. Когда он закрывал за собой дверь и оставался в комнате один, он замечал, что она движется. Днем, бродя по улицам, он как будто плыл по рекам, по незнакомым порожистым водным путям — Ориноко, Миссисипи (то были широкие улицы и проспекты), — преодолевал не обозначенные на картах речные дельты, притоки и болота (то были боковые улицы и переулки).
Он совершал путешествия и в мир музыки. Ходил на концерты, слушал музыку, о существовании которой даже не подозревал, музыку, о которой никогда не говорили в Хенкердингене и Штутгарте, посещал страны, еще не открытые и не нанесенные на карту ни одним немецким географом, знакомился с эскимосами и монголами музыкального мира — импрессионистами, живыми людьми, писавшими музыку, непохожую на ту, какую он знал. Сам он словно явился из восемнадцатого столетия, даже некоторые детали его одежды напоминали о прошлых веках — ему не хватало только парика! Он, точно камень, пролетел по воздуху через целое столетие и явился на праздник в неподходящем наряде, с чемоданами, набитыми смешным хламом, он как безумный искал среди своих вещей хоть что-нибудь, чем можно было бы пользоваться, искал, расшвыривая вокруг себя парики и пудреницы, шпаги и трости, а также розовые менуэты с лентами, гипсовые бюсты, безделушки, медальоны и Grosse und Kleine Stiicke fur Violine, разбрасывал как попало, ура! В этом путешествии ему довелось отведать дорогих яств, сказочных напитков, наслаждаться ароматом «Тысячи и одной ночи» — все было как шампанское! Он был принят в класс маэстро, и начались занятия — бесконечные упражнения, новые и новые пьесы, неутомимая работа над деталями и форшлагами, это был подлинный музыкальный шабаш ведьм. Маэстро стоял как волшебник среди учеников и слушал их игру. В классе было двенадцать учеников — девять юношей и три девушки в возрасте от одиннадцати до девятнадцати лет, — страшно непохожих друг на друга; двенадцать новичков в искусстве ворожбы, двенадцать попутчиков Лео по путешествию. С новыми друзьями Лео посещал концерты и выставки, плакал и смеялся, узнал, что есть и другие напитки, кроме ликера и портвейна. Они совершали загородные прогулки, обсуждали книги и картины, но главным образом говорили о музыке. Он влюблялся по очереди в своих соучениц, и они по очереди влюблялись в него. И это тоже было путешествие.
В то же время он совершил еще одно путешествие — путешествие сквозь лихорадку и туман болезни. Вскоре после приезда в Париж Лео заболел корью, потом ветряной оспой и свинкой. Эти три детские болезни следовали одна за другой, он болел долго. Когда он заболел оспой, его положили в больницу. Друзьям не разрешили навещать его, но маэстро регулярно приходил к Лео, наблюдая за ходом болезни. Казалось, детство разом выпустило Лео из рук, и он должен был одним махом наверстать все, на что у других детей было достаточно времени. У Лео не было времени на болезни.
Ему уже стукнуло пятнадцать, и потому его болезни протекали медленно и тяжело. Он пролежал в больнице в общей сложности два месяца, покрываясь то сыпью, то волдырями; иногда у него сильно поднималась температура. Но он решительно не хотел сообщать родителям о своей болезни. Маэстро был с ним согласен. Он вообще отнесся к болезням Лео очень спокойно, хотя тот и заболел в разгар занятий.
Больница была католическая, там было полно монахинь. По ночам во время своего дежурства монахини напевали, переходя от кровати к кровати. При высокой температуре их пение казалось Лео шумом моря, сверкающие волны уносили его в темноту. Он никогда не видел моря. Но ему снилось, что он Одиссей, прикованный цепями к большой кровати с балдахином, он плывет по волшебному морю и слышит пение сирен. После выздоровления он написал небольшое скерцо о прикованном к кровати Одиссее.
Когда Лео окреп и уже мог ходить, маэстро принес с собой его скрипку, и Лео играл для больных и монахинь. Скрипка казалась чужой — он слишком долго не прикасался к ней — и звучала теперь совсем иначе.
Во время болезни Лео не хотел смотреться в зеркало. Одного раза вполне хватило, как-то взглянув на себя после ветрянки, он так испугался собственного вида, что ему даже стало хуже. Когда его выписали из больницы и он перед зеркалом переодевался в свою одежду, он вдруг увидел худого бледного незнакомца с обтянутыми скулами, заострившимся носом и серыми губами. Лео не сводил с него глаз, не понимая, кто это. Он поднял руку, и незнакомец в зеркале тоже поднял руку.
Волосы у него были почти черные.
Еще долго Лео вздрагивал, увидев себя в стекле витрины или в зеркальце для бритья. Только руки остались прежними. Их он узнал.
А вырос он так, что весь его гардероб пришлось сменить. Ему исполнилось шестнадцать, потом семнадцать. Он быстро стал одним из лучших учеников в классе маэстро.