– Крошки под столом – это, конечно, полное безобразие. Но уж посуду-то я мог потом сам помыть без всяких проблем. И вообще, почему ты решил этим заняться, ты же у меня вроде гость? – шутливо возмутился Фурман.
– Эдуардыч! – разгибаясь и с хитроватым видом поправляя очки, ответил Игорь. – Уверяю тебя, в этом нет абсолютно ничего личного. Правда-правда! Все дело в моих проклятых установках. В нашей челябинской Первой школе мне в далеком детстве внушили несколько простых правил, к которым я теперь, конечно, могу относиться с долей иронии, но которые в определенных стандартных ситуациях заставляют меня действовать буквально на автомате. За что я отдельно приношу тебе свои искренние извинения. Одно из этих правил – сформулированное, пожалуй, чересчур высокопарно, на мой сегодняшний вкус, – звучит так: «Коммунар всегда первым берет себе самую тяжелую лопату». Надеюсь, я ответил на твой вопрос?
– …Да, неплохо ты меня утер. Хотя тут, конечно, могут возникнуть дополнительные вопросы, например: у кого берет? Коммунар, я имею в виду. То есть как он определяет, что именно эта «лопата» – самая тяжелая? Просто на глазок? На ней же это не написано? А что он сделает, если, допустим, поначалу в спешке ошибется с определением веса и схватит более легкую лопату, – отнимет потом у более слабого духом с применением насилия? Ну, раз это правило действует в нем автоматически…
На самом деле Фурман страшно позавидовал Игорю – его этической собранности, молчаливой готовности к действию и способности с мужественной иронией отнестись к собственному пафосу. А ведь жизнь у него наверняка нелегкая после коммунарской-то «теплицы» – огромный чужой город, общага, бедность…
Вечером Фурмана осенило: тебе нужен был герой романа – сильный, независимый и при этом думающий? Так вот же он!
И как же все удачно в нем намешано и сходится: он тебе и настоящий коммунар, но – открытый, незашоренный, идущий каким-то своим путем; и родом он не из Москвы, а из провинциального рабочего города; и живет в общаге среди молодых людей разного социального происхождения (т. е. тут богатство типов); при этом он достаточно начитан, да и у самого некоторые литературные амбиции есть; а то, что как личность он далеко не идеален, так это даже хорошо; кстати, можно будет свести-столкнуть его с неким столичным кружком начинающих журналистов, писателей и художников; ну, и любовь ему какую-нибудь непростую устроить… Класс! А ведь вообще-то через призму этого героя так или иначе просматриваются и многие важнейшие для Фурмана темы: тут в ход как раз может пойти проблематика «Цитадели» и «Трудно быть богом» Стругацких (попытка вмешательства и «подталкивания» других в их историях), Толстой с его Платоном Каратаевым (мечта о «тихой святости») и заветная идея коммунизма как производства развитых форм общения – причем все это не на уровне «теоретизирования», а именно в развивающемся сюжете конкретной человеческой жизни…
И назвать все это можно – «Лады» (с ударением на последнем слоге). У Игоря было такое характерное словечко – «лады», вместо обычного «ладно, хорошо». «Ну, лады? – спрашивал он, договорившись о чем-нибудь. – Значит, лады, по рукам…» И фамилия у него – Ладушин. Фурману во всем этом слышалась некая многозначительная рифма, связанная со словом «лад». «Лад-душин» – «лад души».
Да, это был настоящий, великолепный выход сразу из всего, из всех его тупиков!
Между тем выяснилось, что «челябинская травма» не давала покоя не только Фурману. Соне, по ее словам, было ужасно, ужасно грустно, Морозов, как всегда, бодрился, а Машка на их первой же общей встрече напомнила: они пообещали нескольким своим новым друзьям-коммунарам, что в Москве в ближайшее время доделают свою постановку, запишут ее на магнитофон и пришлют им пленку. Лично она не собирается отступать от своих обещаний и готова потратить на это свое время и силы. По ее мнению, на данном этапе проще всего будет сделать что-то вроде короткого радиоспектакля. Все равно основная часть работы в общих чертах уже сделана. Кое-что, конечно, нужно будет поменять (тут Машка с многозначительной иронией посмотрела на Фурмана), ну и добавить побольше песен. Это, кстати, пока получается у них лучше всего.
Все задумались. Запалу для того, чтобы по новой-здоровой браться за ладушинскую «Сказку», ни у кого уже не было. И кроме того, одно дело – работать на какую-никакую живую публику, и совсем другое – на микрофон, в пустоту. Вообще, тут возникает масса чисто технических вопросов. Например, где проводить репетиции? Их ведь в любом случае понадобится еще немало, но вряд ли их можно будет устраивать у кого-то дома, так как это достаточно шумное мероприятие неизбежно вызовет бурные протесты у окружающих. Еще один немаловажный вопрос, по крайней мере для Сони, – где взять время на все это, потому что в Москве на нее сразу свалилась целая куча срочных заказов, часть которых она и так отложила из-за поездки в Челябинск. Фурман с Морозовым, хоть и не были так сильно заняты, согласно кивали. Но оказалось, что Машка уже все решила и обо всем договорилась: репетировать можно было у нее, причем в любое время и сколько угодно. Она снимала комнату у своих друзей, семейной пары известных каэспэшников, и они, как люди многодетные и привычные ко всякому музыкальному и немузыкальному шуму, готовы были потерпеть и их присутствие.
В первую неделю многочасовые репетиции устраивались чуть ли не через день. На них приезжали и трое московских челябинцев, которые постепенно становились привычными членами компании. Но потом, несмотря на то что Машка жестко всех подгоняла, ей пришлось считаться с реальностью: встречи удавалось организовать не чаще, чем пару раз в неделю.
Морозов уже на второй репетиции снова заговорил о том, что вся эта затея представляет собой лишь бессмысленную трату времени и сил. Но так как недавняя неудача в Челябинске у всех была связана с ощущением, что они каким-то загадочным образом поддались разрушительному для общего дела влиянию Морозова, а Машка, со своей стороны, напирала на их чувство дружеского долга перед теми, кто, вопреки всему, им поверил, позиция Морозова была расценена всеми как очередное проявление свойственного ему «нездорового» цинизма, и на репетиции его решили пока больше не звать – чтобы все опять не кончилось ничем.
Соня тоже считала, что для дела так будет лучше, но чувствовала себя предательницей, причем всех сторон одновременно.
В связи с изменившимися обстоятельствами пришлось еще раз перераспределить роли: место Морозова занял Володя-Номинал, а его прежнего персонажа просто вычеркнули.
Ладушин, являясь, как он объяснил, лицом заинтересованным («в качестве автора слов»), с погрустневшими глазами уклонялся от участия в принимаемых решениях.
Фурман же был непривычно пассивен и немногословен.
– Фур, у тебя ничего не болит? – заботливо спросила Ирина. – А то ты какой-то вялый…
– Да… Голова немного болит.
Затылок у Фурмана действительно понемногу наливался тяжестью и болезненно пульсировал, но его «вялость» объяснялась не этим. Еще в самые первые дни после возвращения из Челябинска он пришел к выводу, что настоящей причиной их общего провала стал его отказ от исполнения главной роли, а вовсе не пресловутый морозовский «цинизм», на который все списывалось задним числом. Просто Морозов был более решительным и деятельным человеком и не стал долго раздумывать. Но подтолкнул-то его к «закрытию проекта» именно Фурман, в том числе своими «авторитетными» оценками и советами. Остальные, кажется, не придавали этому серьезного значения, но сам он теперь старательно воздерживался от навязывания своего мнения.
Кроме того, у него возник параллельный тайный интерес: «уйдя в тень», он внимательно присматривался к Ладушину как к возможному герою романа: ловил его интонации, ироничное хмыканье, характерные мелкие жесты… И убеждался в том, что этот выбор открывает большие возможности.
Еще через неделю Машка с удивившим всех спокойствием объявила, что ничего сколь-нибудь достойного с театральной точки зрения у них не получается. Возможно, дело в отсутствии опытного режиссера. Но слушать сделанную запись скучно и стыдно, настолько неумело и неестественно звучит там буквально каждое слово. Машка предложила компромиссный вариант: вырезать весь текст, оставив только песни (которые даже на ее пристрастный взгляд были записаны неплохо), добавить к ним еще несколько из тех, что в Челябинске не знают или не поют, и отправить туда эту пленку просто в качестве маленького дружеского подарка. Это, по ее мнению, было бы честно и вполне адекватно. И, что тоже немаловажно, тогда всю работу можно закончить за пару-тройку дней. Все облегченно выдохнули. Ради такого дела можно и Морозова вернуть, насмешливо добавила Машка специально для Сони, – даже его злой гений вряд ли сможет тут что-то еще испортить, хотя кто его знает… Оценив шутку, все заулыбались. Но Володя-Номинал вдруг выступил против отказа от первоначального плана. Он был уверен, что текст Игоря сам по себе не так уж плох и, хотя исполнение у них пока действительно хромает, со спектаклем все еще вполне может получиться, поэтому нет никаких разумных оснований прекращать репетиции. Ситуация возникла неловкая, и Ирине пришлось взять ее разрешение на себя. Она жестко, но доходчиво объяснила Володе, что предлагаемый вариант на самом деле всех устраивает и ему надо просто с этим смириться. «Ты бери пример с Ладушина: вот уж кто, казалось бы, должен сейчас больше всех страдать и протестовать, ведь это с его несчастным произведением обошлись так безжалостно – сначала долго и упорно резали на части, переставляли, вычеркивали, а потом вообще выбросили все к чертовой матери, – а он ничего, сидит вон, улыбается как ни в чем не бывало!..» Игорь так холодно и невидяще посмотрел в сторону Ирины, что Фурман поежился. Но ей, похоже, такие его взгляды были не впервой, и она даже нарочно его поддразнивала, а зачем – Фурман не понял. Напоследок Ирина очень грамотно похвалила Володю, на котором действительно держалось все пение вторым голосом, и он, покраснев, смущенно пробормотал: ладно, я вижу, мне вас не переспорить, так что делайте как знаете…