— Сколько лет?
— Двадцать четыре.
— Так, старородящая.
Даже сейчас, выбритая до синевы и украшенная чудовищным животом, я огорчилась, услышав это определение, прозвучавшее как приговор моей женственности.
— Когда начали отходить воды?
— В девять.
— Четыре часа прошло. Схваток нет?
— Не знаю.
— Если бы были, то знали бы. У вас многоводие.
— Это плохо, доктор?
— Зависит от обстоятельств. Полежите пока, лучше поспите.
Совсем юная девочка напротив меня пролепетала:
— Нельзя ли мне еще один обезболивающий, доктор?
— Тебе укололи час назад, терпи.
Они ушли, а девочка, сидя с ногами на кровати, стала легонько, но методично биться головой о стену. Я не выдержала:
— Что с тобой, детка?
— Больно, я так боль заглушаю.
— Может быть, все-таки попросить еще укол?
— Нельзя, они говорят — вредно для ребенка.
— Ну так плачь, кричи.
— Кричать нельзя, это может погубить младенца.
И она продолжала биться головой, время от времени по-щенячьи поскуливая. К тому времени и мне стало больно, боль была тупой, горячей, но вполне терпимой.
“Какая нетерпеливая девочка, — подумала я снисходительно. — Похоже, что рассказы о боли во время схваток сильно преувеличены. Просто надо достойно переносить испытания, природа дает человеку только такую боль, которую тот может вытерпеть”.
И тут природа начала демонстрировать мне пределы моих собственных возможностей. Я плыла по волнам боли, я тонула в этих волнах, ничего не понимая, ни о чем не думая и почти теряя сознание. Господи, как могла я раньше обращать внимание на такие ничтожные, мелкие, карликовые боли, как зубная, головная или менструальная! Как могла я считать болью эти легкие неудобства, эти незначительные предупреждения плоти, сделанные шепотом. Теперь плоть моя, каждый ее миллиметр, каждая клеточка в изнеможении кричали, орали, вопили и трубили и не могли докричаться до Господа, медлившего с пощадой.
Боль отступила, и облегчение оглушило, опустошило меня. Очнувшееся сознание подсказало, что это и были схватки. Девочка напротив меня до пересменка, по-видимому, не дотерпела, и теперь на ее месте сидела пожилая женщина.
— Ты первого рожаешь?
Я кивнула.
— А я — шестого, первого рожать трудно, а потом привыкаешь. Я вот мужу говорю, когда расспрашивает: представь, что твои яйца медленно-медленно размалывают на мельнице, а потом еще раз, и еще — и то мало будет.
Боль снова начала подступать, я застонала, потом громче. Боль упорядочилась, стала периодической, и я приноровилась стонать ей в такт, словно раскачиваясь на качелях. Ко мне подошла акушерка:
— Ну, хватит, полно. Вы хотите удовольствие получать, а болит пускай у других. Вот вспомни об этих муках, когда в следующий раз будешь с мужиком спать. Да нет, вы все забываете, и очень быстро. Ладно, сейчас уколю тебя, полегчает.
После укола боль на короткое время притупилась, но вскоре снова стала невыносимой. Я впадала в забытье, приходила в себя, стонала, кажется, кричала и снова забывалась. Очнувшись, я услышала:
— Ее когда привезли?
— В полдень.
— Смотрите, до сих пор вода хлещет. Эк же ты водички напилась, моя красавица!
— Когда ее на стол?
— Я думаю, через часик.
Наверное, прошел час, потому что меня расталкивала другая акушерка:
— Пора в родилку. Сама дойдешь?
— Дойду.
Мне казалось, я рожу по дороге, выроню ребенка прямо на каменный пол, и я приседала, поддерживала живот руками, но явно преувеличила простоту и скорость родов. В родовой стояло три стола, на одном, дальнем, лежала девушка, я с трудом взгромоздилась на средний, третий, самый близкий к входу, был пуст.
Схватки отступили, и я увидела, как привели еще одну женщину. С ней была сумка, она достала из нее шоколадку, положила сумку в головах, стала есть.
— Ты так кричала, у тебя, наверное, первый? У меня третий. А сумку я всегда с собой беру, у меня там деньги, без денег здесь нельзя.
Я уже не могла поддержать эту предродовую светскую беседу. Все, что еще час назад я считала болью, было болью неполноценной, недостаточной, предболью, недоболью, полуболью, пустяком, совсем ничем. Я чувствовала себя словно перчатка, которую, разрывая по швам, выворачивает наизнанку жестокая рука и все никак не может вывернуть; как крохотный кит, внутри которого бушует разозлившийся на судьбу Иона. Меня разрушал изнутри огромный безжалостный таран, настойчиво пробивающий брешь в моей заупрямившейся плоти. Я кричала, но не слышала своих криков, о них мне сообщали резкие оклики извне:
— Прекрати орать, ты погубишь ребенка, дыши!
— Не смей кричать, тужься, ты расходуешь силы на крики, ну еще раз, старайся!
Потуги сделали боль беспредельной, она достигла максимума, но, почему-то не желая увлекать меня в небытие, стала спускаться с пика, пошла на убыль. Я увидела, что меня тесным кольцом окружили несколько женщин в белом. Молодая девушка начала массировать мне живот, делая неловкими руками пассы сверху вниз.
“Боже, какие длинные ногти, — мелькнуло у меня в голове. — Красные…”
— Что ты делаешь! — закричала женщина. — Ребенок повернулся, у него голова сверху, тазовое предлежание, идет ягодицами, личико будет в яблоках.
Моя дочь пробивала себе дорогу в этот мир не головой и даже не ногами, а попой, сложившись вдвое и не щадя маму.
— Давайте ножницы, скорее!
— Зачем ножницы, — в ужасе закричала я, — не надо ножницы! Я сама!
— Разорвешься, дурочка.
Я попыталась поймать руку с ножницами, но острая боль сверкнула у меня между ног, оттенив букет моего страдания новым, еще неизведанным вкусом.
— Черт, все равно разорвалась.
Мне и в самом деле стало все равно, что у меня больше нет тайн и я обращена ко всему миру разверзнутой, растерзанной, разорванной и разрезанной промежностью. Мне было все равно, что белый свет лицезреет мое окровавленное, измученное, вопиющее нутро. Мне было все равно, чем закончатся роды. Мне было все равно, умру я или останусь жить. Боль победила меня, растворила, сделала своим инструментом, приспособлением, экспериментальной установкой. Раздробила на осколки и вновь объединила их единым желанием. Я хотела лишь, чтобы все закончилось, так или иначе. И уже не верила, что все в этом мире проходит.
Безмерный покой, значительно превышающий любое блаженство, снизошел на меня внезапно и сразу. Боль закончилась, ушла, испарилась, исчезла, как будто ее и не было никогда. Не оставила после себя никакого послевкусия, никакого самого маленького остатка, даже крохотного следа, ошеломила своим отсутствием. И очистила меня, сделав человеком из антропологической заготовки. Мне неведомы земные ощущения четвертуемых или подвергнутых аутодафе, но возможно, что и они там, в горнем мире, с той же остротой ощущают избавление от страданий и преображение. Отныне я всегда буду снисходительно, как к младшим и неразумным, относиться к тем, кто не рожал: к мужчинам, девицам и лишившимся счастья родов женщинам. И знать, что любая родившая стоит ближе к Творцу, чем все мыслители, поэты и художники вместе взятые.
Я была счастлива абсолютно и полно, как никогда прежде, я даже не представляла себе, что могу быть такой счастливой. И крик, негромкий, но требовательный, настойчивый, слегка сердитый, возвестил о сошедшем на меня счастье, словно рожок херувима. Я открыла глаза: акушерка держала на руках маленькое темноволосое и смуглое существо, недовольное и грязное, но знакомое, родное и уже любимое.
— Ну вот, смотри, а ты чуть не погубила такую чудную девочку.
Это была моя принцесса Будур, моя дочка, мое чудо. И теперь чудо это мыли, взвешивали, измеряли, пеленали. И стало ясно, что муки мои были правильными, нужными, полезными и надлежащими. Ибо в природе человеческой любить, беречь и ценить только то, что досталось в тяжелых трудах и страданиях.
Мне поднесли ребенка.
— Проверьте, мамочка, бирочки, все правильно? Хотя вашего трудно перепутать.
Никакие бирочки я проверять, конечно, не могла и просто кивнула. Мой самостоятельный отныне кусочек унесли, и я позволила своему вниманию переключиться на окружающих. Сквозь пелену умиротворения и покоя я поняла, что девушка слева от меня только что родила, а младенец на руках акушерки поразил меня своим синевато-белым цветом. Врачи залопотали, засуетились, раздались шлепки, еще какие-то звуки. Все было ясно с ужасающей очевидностью. Пришла пожилая дама, пошепталась с врачами.