У романа наверняка найдутся поклонники. Только вот те, кто оценит виртуозную игру автора со словом, остроумие диалогов и нервный, мерцающий ритм финальных писем героя, в одном синтаксисе которых уже сквозит преддверие катастрофы, будут смущены оживающими трупами и прочими перипетиями охоты за глазом неведомого божества.
Ну а кому будет в кайф распутывание ребусов, связанных с метемпсихозом, и таинственные способности жреца энтти выходить из окна на восьмом этаже, приправленные загадочными мистическими пророчествами, — тем недосуг оценивать качество слова.
Не берусь судить о намерениях автора. Может, Петрушевская и впрямь замышляла метафизический роман с глобальными метафорами, новое слово об участи науки, культуры и интеллигенции, о поглощении ее криминалом, об опасности для человечества быть съеденным изгоями, вышвырнутыми из людского сообщества (чучунами), о деградации человечества (“При Йоське Джугашвили был феодализм, теперь развитие рабовладельческого строя, плавно перех-щий в первобытный (пещера, костер). Бомжи уже живут так и масс. переселенцы”, — глотая окончания и падежи, торопясь, захлебываясь синтаксисом, сообщает Номер Один в поспешном письме жене свою теорию развития общества, ставящую особые задачи перед этнографами). Но получилось то, что получилось.
Некогда Татьяна Касаткина точно подметила (“Новый мир”, 1996, № 4), что Петрушевская “сильно проигрывает при попытке писать откровенные параболы, а как раз ее „житейские” рассказы — настоящие притчи”. “Петрушевская ничего не конструирует, — пишет Касаткина. — У нее просто особое устройство глаза, я бы рискнула сказать, изъян зрения. Примерно тем же изъяном страдал Гоголь... Разнообразные постмодернистские игры и попытки реконструкции чернухи по народным образцам не имеют никакого значения и абсолютно не страшны рядом с этим реальным изъяном, который порождает большого художника и именно поэтому обладает всей силой воздействия на читателя”.
Гоголь, однако, тяготился своим изъяном и задумал второй том “Мертвых душ”. Всякий значительный художник время от времени хочет выпрыгнуть из собственной манеры видеть.
Петрушевскую слишком долго притесняли в советское время, и слишком усердно мусолили ее имя в перестройку. Ее провозгласили классиком и оставили в минувшей эпохе. Эстетика Петрушевской в глазах многих оказалась связанной с эстетикой соцреализма, как плюс связан с минусом, а Южный полюс с Северным.
По рассказам 90-х годов видно, что Петрушевская давно старается нащупать новую манеру. Грязные коммуналки, мелкие склоки, убогий быт, человеческая мелочность и подлость, конечно, никуда не исчезают из ее рассказов. Но в них вторгается условность, гротеск, фантастика, игры с мифом. (Возможно, занятия живописью из того же ряда, хотя использовать в оформлении собственных книг акварели, выполненные в вызывающе любительском салонном стиле, вряд ли стоило — уж больно контрастируют эти трепетно-сентиментальные розы с твердым пером мастера.)
Однако внимание читателя перемещается к другим фигурам.
Любопытная деталь: рассуждая о романе Петрушевской, Галина Юзефович в “Еженедельном журнале” (2004, 25 мая) сравнивает его по степени неожиданности с “Кысью” Толстой: роману, мол, предшествовало долгое-долгое молчание, уход в другие сферы (в случае Петрушевской — живопись), а потом — неожиданный текст. В случае с Толстой так оно и было: между рассказами и “Кысью” лежит большая пауза, заполненная преподаванием, журналистикой, жизнью в другой стране. Петрушевская же исправно писала и печаталась — если взять только последние три года, то лишь в одном “Вагриусе” у писательницы вышло девять книг (правда, тоненьких и малого формата). При этом толстые журналы тоже охотно печатают Петрушевскую — две-три подборки рассказов в год. Все это никак нельзя назвать долгим-долгим молчанием.
Но ни одна из ее журнальных подборок, ни один из вагриусовских сборников действительно не вызывали оживления в критике. Более того, появилось новое поколение журналистов, не испытывающих никакого пиетета перед знаменитым именем. Вот, скажем, Николай Александров (“Известия”, 2004, 20 мая), прочтя свежие журнальные подборки рассказов Петрушевской и Горлановой в “Октябре” и “Знамени”, находит эти “ворохи бытовой наблюдательности” неактуальными и надоевшими и раздраженно пишет о “живучести невыразительной прозаической стилистики, серого письма, бесцветного художественного мышления”. “Показательна ординарность литературного продукта, показательны эти „пролежни” литературной эстетики и набившие оскомину императивы”. Так о Петрушевской не писали в самые застойные годы. Тогда унылые порицания официозной критики служили для “своего” читателя сигнальными флажками, которыми отмечено высокое качество прозы. Но “свой” читатель сходит со сцены, а новый читает совсем иное... Не попробовать ли завербовать этих новых? Ну и каков результат?
Есть мотив, который присутствует почти во всех летучих газетных отзывах о романе Петрушевской, — стремление сравнить его с “Кысью” Толстой, прозой Пелевина и Сорокина. Старшее поколение критиков указывает на это сходство с осуждением (зачем гнаться хорошему писателю за дурной модой?), молодое — скорее с одобрением. “Петрушевская: компьютерная игра в порнуху-чернуху-постмодернизм”, — ставит Евгений Лесин подзаголовок к стёбной, в духе издания, статье “Чучуны и покойнички” (“Ex libris НГ”, 2004, № 24, 1 июля). По мнению Лесина, Людмила Петрушевская сочинила “пародию на Пелевина и стилизацию под Сорокина”. А вот Андрей Леонидов (“Сумерки реализма”ы — “eReporter.Ru”) 11 мая в обстоятельно-сочувственной статье настаивает на том, что “сумеречные пейзажи с легким фекальным отливом” в романе Петрушевской имеют вовсе не сорокинское происхождение, и выражает надежду, что хоть Петрушевская и не является „модным интеллектуальным автором, властителем дум прогрессивного студенчества”, в хрестоматиях по изящной словесности, которые будут составлены лет этак через тридцать, „Номер Один” вполне сможет поспорить с пелевинским „ДПП” за место под солнцем”. Ну, одолжил...
Губайловский Владимир Алексеевич — поэт, критик, эссеист. Родился в 1960 году. Постоянный автор и член редколлегии «Нового мира».
Поэты поющие и пишущие
В статье «Янка еще вернется!» известный деятель русского литературного Интернета Дан Дорфман пишет: «Лучшим поэтом в русской поэзии конца прошлого века я считаю поющего поэта — Яну Станиславну (так в тексте. — В. Г. ) Дягилеву»1.
Доказательство основного тезиса Дорфман выстраивает, проводя параллель между стихами Янки Дягилевой и Веры Павловой. Павлова — лауреат премии Аполлона Григорьева и лучший поэт из пишущих (по Дорфману) — оказывается всего лишь жалким плагиатором и робким эпигоном, который, как ни старается, никогда не сможет подняться до высот Яны Станиславовны Дягилевой. Другие поэты вообще не рассматриваются, поскольку от идеала бесконечно далеки.
Дорфман решительно делит поэтов на поющих и пишущих. И делает свой главный вывод, особо подчеркивая, что он ориентируется только на тексты, которые можно найти в Сети на сайтах поклонников, хотя авторы и не считают нужным эти тексты публиковать: «Главный вывод сделан мной из их текстов. Вот как я это понял для себя. Во-первых, то, что делают лучшие поющие, безусловно — поэзия, и поэзия сильная. И то, что их слушают и знают гораздо больше людей, чем пишущих, объясняется простым, как уже несуществующие пять копеек, фактом: лидеры поющих — лучшие поэты, чем лидеры пишущих… Во-вторых, поэзия поющих не пробивается в параллельный для них мир поэзии пишущих, потому что многие поющие упорно не считают себя поэтами. В отличие, скажем, от Высоцкого, который поэтом себя ощущал и очень комплексовал, когда его не печатали и снисходительно похлопывали по плечу. Нынешние поющие даже не комплексуют. Они просто говорят, что сочиняют тексты к песенкам».
Количество знающих и слушающих не связано с качеством текстов настолько прямолинейно, как полагает Дорфман. Юрий Лотман писал: «На типологической лестнице от простоты к сложности — расположение жанров иное: разговорная речь — песня (текст + мотив) — „классическая поэзия” — художественная проза»2.
С точки зрения Лотмана, слушать и понимать песню проще, чем читать стихи, поскольку песня — это вообще первый шаг к эстетическому освоению действительности словом. И естественно, слушающих будет несравнимо больше, чем читающих. Но эта статистика касается только сиюминутной непосредственной реакции. Если количество знающих стихи и знающих песни рассматривать на больших временнбых отрезках — полвека, век и больше, то ситуация резко меняется в сторону как раз пишущих поэтов. Их знают больше, чем поющих.